|
— Снимите-ка вот это. Очень символично, правда? В репортаже о себе я хотел бы видеть хорошую режиссуру.
Выяснилось, что Анри ранен в левое плечо и что у него сотрясение мозга — сотрясение, в тот день его, несомненно, спасшее. Получив пулю в спину, он счастливо поскользнулся на ступеньке и ударился о нее головой. Кратковременная потеря сознания и спасла его от второй пули.
Сесть с Анри в скорую помощь разрешили только одному человеку. Им оказался, естественно, я. Машина медленно тронулась, и по ее матово-белому стеклу проплыли тени взволнованных студентов. Анри лежал на носилках, а я на манер сестры милосердия сидел у его изголовья. При таком распределении ролей Анри счел уместным сжать мою руку. Я не возражал: как раненый он имел на это право. При той немалой боли, которую он испытывал, моя рука была для него большим утешением. Я знал это. Я знал также, что, несмотря на весь трагизм происходящего, минуты в скорой помощи были для него одними из самых счастливых в его жизни. И я рад, что их для него не пожалел.
— Кажется, все развивается хуже, чем я ожидал — сказал он. — Меня спас только их непрофессионализм. Не только бомбить — просто человека застрелить толком не могут. Эти справедливые толстяки, если разобраться, большие неумехи.
Он попробовал приподняться на локтях, но, почувствовав боль, снова откинулся на изголовье носилок.
— Все это не значит, что они не попробуют довести дело до конца. Вот что, Кристиан: вам хорошо бы на время уехать. Пока пыль, так сказать, не осядет.
— Куда же я могу уехать?
— Не знаю. Может быть, даже в Россию. Там они еще не чувствуют себя хозяевами.
Мы приехали к больнице Милосердных Братьев. Я подумал, что всего несколько месяцев назад там умерла Сара. В неторопливом въезде скорой помощи было что-то торжественное и трагическое одновременно. Сквозь ветровое стекло я заметил двух санитаров, уже ожидавших машину с каталкой. Я молчал, поскольку знал, что, если заговорю, сразу расплачусь. Анри еще крепче сжал мою руку.
Мы простились в приемном покое, потому что его сразу же должны были везти в операционную. В глазах его я заметил затаенный страх. Не боязнь опасности — страх расставания. Скорее тоску, чем страх, что-то сиротское. Я не раз читал это в глазах стариков, но по-настоящему был потрясен лишь тогда, в приемном покое, встретившись глазами с потерянными глазами Анри. Он смертельно боялся нашего расставания в больнице — в ее неоновом освещении, в ее исходящем стерильностью воздухе. И он, и я чувствовали это с такой силой, что, когда двери лифта закрылись за его каталкой, я подбежал к ним, чтобы забарабанить в них и заставить открыться. Я этого не сделал. Я прижался лбом к холодному их никелю и в темной щели увидел огоньки поднимающегося лифта.
Когда утром следующего дня мы с Настей на такси подъезжали к больнице Милосердных Братьев, я думал о странной повторяемости происходящего. Действительность напоминала мне длинное стихотворение, в котором созвучие событий образовывало свои необычные рифмы. В какой-то другой, почти баснословной жизни мы с Настей уже видели эту тихую больничную улицу, уже взбегали по лестнице под бетонный козырек входа. Мы ли? Может быть, жизнь для того и повторяется, чтобы убедить сомневающихся? Может быть, она как раз и хочет этим сказать, что она, жизнь, — целое? Что прошлое — реально и по-своему, по-прошлому — продолжается, являясь время от времени в новом обличье? Может быть. Моей бедой в те дни было то, что из всех времен самым нереальным мне представлялось настоящее.
События-рифмы. Что общего, помимо Милосердных Братьев, было в жизни Сары и Анри? По тщательном размышлении отвечаю: ничего. Но, как мне впоследствии объяснял N, предназначение рифмы заключается вовсе не в установлении сходства. Как раз наоборот: рифма ищет различия. С лицемерной готовностью она добивается совпадения звуков там, где нет и намека на подобие смысла. |