|
Комары являлись, пожалуй, главным бичом летней моей жизни и отравляли даже такое удовольствие, каким была для меня рыбалка. Чуть только заходило солнце, кровососущие вылетали из прохладной травы и, с лету пробивая оконные сетки, кусали монастырскую братию до самого утра.
В то лето я был весь в комариных укусах, и, если бы не оказавшаяся у Ионы мазь, знакомство мое с севернорусскими комарами имело бы самые печальные последствия. Вручая мне мазь, Иона прочел вслух отрывок из какого-то жития, где рассказывалось, как святой стоял раздетым на болоте, и его до полусмерти кусали комары. Так он укрощал свою плоть. Когда я спросил Иону, как же будет обходиться без мази он сам, он ответил, что кожа его не такая нежная, как у меня, и что мазь ему просто ни к чему. Я не настаивал. Изучив строй Иониных мыслей, я догадывался, что цитированный им фрагмент уже сам по себе никогда не позволит ему этой мазью воспользоваться. И это при том, что плоть его не мучила. Ему не нужно было ее укрощать, я был в этом уверен. Приходя после прогулок домой, я переживал самое, может быть, непростое время своего монастырского дня. В это время все были еще на службе, а я лежал на кровати, напряженно рассматривая выделенные мне полсвода. На тщательно выбеленной, по-стариному неровной его поверхности возникали дорожки Английского сада и кривые парижские улочки (район Монмартра, без труда определял я), там прогуливались мои престарелые клиенты и даже Анри, все как на подбор живые, без малейших намеков на потусторонность. Там — и все во мне переворачивалось — там я видел мою Настю. Настю в легкой куртке — той, в которой она ходила к Саре. В толстом свитере. На стоячем воротнике каскадом ее золотые волосы. Настю без ничего. Бесконечно голую, только мою. Согнутое, зажавшее кромку одеяла колено у моего лица. Ее губы касаются моего живота. Медленно. Нежно. Вызывая дрожь. Я всегда угадывал их направление. Как бы стесняясь, пытаюсь преградить их дальнейшее движение. Рука не находит Настиных губ. Не находит… Сам не замечал, как засыпаю. Наутро с отвращением рассматривал пятна на простыне, следствие безнадежной борьбы с комарами и моей собственной плотью. Кровь и сперма, орнамент первой брачной ночи. Мы с комарами одной крови, говорил я себе, но это было слабым утешением.
Главной утренней пыткой было для меня надевать тяжелый влажный подрясник. В этом климате одежда сохла только у огня, а будучи повешенной у открытого окна, впитывала влагу из воздуха. Только отторжение мое не было лишь физическим: черное бесстрастное одеяние казалось мне в такие дни несовместимым с моим греховным, истекающим семенем телом. Это было сродни надеванию чужой кожи. Утренние свойства подрясника превращались для меня в свойства моего тела, оборачиваясь липкой влажностью греха. Нет, утро было даже похуже вечера.
В один из наиболее скверных моих вечеров лежал я, положив голову на руку. Пальцы мои механически ощупывали дерево кровати. Лежал я с виду задумчиво, хотя на самом деле ни о чем и не думал. В запрокинутой моей голове не было ничего, кроме мутного тягостного брожения. И волшебный потолок в тот вечер не работал. Едва различимыми точками вниз головой на нем висели комары. Ионину мазь я забыл тогда в поварне и наблюдал, как одно за другим кровожадные насекомые отрывались от потолка и летели в мою сторону. Это зрелище напомнило мне военный кадр со взлетом натовских бомбардировщиков на итальянской базе Авиано. Все знали тогда, чем они будут заниматься, и никто их не остановил. Я здесь тоже не шевелился. Чувствовал комаров на вытянутой беззащитной шее и не шевелился. Это не было усмирением плоти. В тот момент плоть казалась мне грязной похотливой оболочкой, совершенно мной уже оставленной. Пусть кусает ее, кто хочет.
Спугнув с десяток комаров, я перевернулся на живот. Мне было по-настоящему тошно. Зная, что в целом доме нет никого, я решил завыть. Мне казалось, что так будет легче. Выть я позволил себе громко, но в подушку. Я делал это довольно долго, лишь временами отрываясь от подушки для вдоха и бессмысленно рассматривая на ней влажный овал. |