Изменить размер шрифта - +
Роль здесь играли и вид орнамента на кожаном переплете, и тип почерка, которым написана рукопись. Но главным датирующим признаком были водяные знаки — филиграни. Для обнаруженных в рукописи водяных знаков следовало подобрать подобные им в одном из изданных альбомов филиграней. В альбомах филиграни были датированы, и сопоставление с ними позволяло более или менее точно установить время создания рукописи. В монастырь были доставлены два таких альбома — Лихачева и Briquet — и оба были освоены мной в совершенстве. Месяца через два я открывал их в нужном месте почти без поиска — так, как это делал со своими тетрадками Иона.

Я замечал, что сличение филиграней утомляло Никодима. От напряженного всматривания в едва заметные контуры на листе глаза его быстро краснели. Аля меня же в нахождении сходных изображений неизменно присутствовал элемент игры, поиск казался мне не менее захватывающим, чем рыбная ловля. В конце концов, эту часть работы с рукописями я полностью взял на себя. Маленькие, видимые только на свет рисунки трогали меня своей незатейливой красотой и разнообразием. Они представляли то кувшин, то голову быка, то герб Амстердама. Иногда эти рисунки были резкими и точными, как чертеж, иногда — расплывшимися и располневшими, как персонажи подаренной мне картины. В случае с быком сходство было разительным. Как мне объяснил Никодим, все зависело от состояния металлической формы, на которую выливалась бумажная масса. Тонкие ее проволочки со временем расползались и теряли упругость. Если найденное в альбоме соответствие выглядело лучше своего рукописного близнеца, я, учитывая старение металлической формы, добавлял к альбомной датировке филиграни лет пять-десять. В результате многочасового сличения филиграни стали мне сниться. В общем репертуаре моих снов после эротических они занимали почетное второе место.

Установлением содержания рукописей занимался только Никодим, скупые его комментарии были бессильны сделать меня помощником и в этой сфере. Эта работа требовала знания самых разнообразных древнерусских текстов — от богослужебных до исторических — а у меня его не было. Помимо всего прочего, если прямой и торжественный почерк — «устав» и его менее разборчивый вариант — «полу-устав» — я читал относительно свободно, со «скорописью» (ею писали в основном в семнадцатом веке) у меня возникали немалые сложности.

Я любил рукописи за то, что они обладали своим собственным временем. Не в том смысле, что они были старыми — я знаю множество старых вещей, которые не говорят мне ровно ни о чем, — а в том, что время их было соткано совсем из другого материала. Их время было неторопливым, и даже не временем почти. Странные свойства этого времени были неочевидны и не проявлялись с первым же открытым листом рукописи. Рукопись требовалось обогреть своим вниманием, если угодно, полюбить: лишь тогда она начинала источать свое необычное время. Внесенный с мороза цветок раскрывается в теплой комнате… Брат Никодим сидит в полутора метрах от меня и, я знаю, не одобрит подобного сравнения. Но цветок благоухает, это его право, почему же об этом не сказать? Если открытая рукопись обладает определенным свойством, почему его не описать? Даже когда я не работаю с рукописями, я все равно сижу у Никодима. Здесь мной написана добрая половина из того, что я рассказал.

Чем дольше я общался с братом Никодимом, тем более удивляло меня его решение уйти в монастырь. Мне было непонятно, чем мог занять себя здесь его пытливый ум. Если кое-какие книги до него все-таки доходили (а изредка он даже слушал радио), то общения — достойного его общения — у него, конечно же, не было. Я знал людей, которых внешний мир уже не интересовал, но это были очень старые люди, бывшие мои подопечные. Сколько лет Никодиму? Не более пятидесяти, я думаю. Но даже ведь и не в возрасте дело. По самому внутреннему его строю мне казалось невероятным, что внешний мир стал для него уже совершенно не важен.

Быстрый переход