Москва превратится в Вавилон, где люди перестанут понимать друг друга.
Катю ошеломила эта ясная и простая истина. С простодушием школьницы она спросила:
— А зачем же Лужков это делает?
— Говорят, он не Лужков, а Кац. Впрочем, этого я доподлинно не знаю.
Катя вопросов больше не задавала. Страшная драма города, такого родного и любимого, разворачивалась у нее на глазах, и ей обидно, и даже совестно сознавать, что своим умом этой драмы не замечала. Она подумала: «Я видела все это, но о смысле этой страшной диверсии не задумывалась». И ей открылась вся пагубность правящего режима, у которого она состояла на службе и о котором как раз в эти дни краснодарский губернатор Кондратенко открыто говорил народу.
После таких озарений она с какой–то физической ощутимостью осознавала свою ответственность за все, что происходило у нее на глазах. И во все всматривалась, обо всем думала, думала. И все чаще являлась ей мысль о том, что она русская. Она смотрела на людей и уж, как прежде, не видела одну сплошную массу, а различала: этот — кавказец, этот — узбек, а этот из приезжих азиатов: китаец, кореец, вьетнамец. Менялось ее мировоззрение: из интернационалистки она превращалась в националистку, то есть приобретала образ мышления, который и отличал всех нерусских: они любили только своих и помогали только своим. Особенно таким свойством отличались евреи. И если раньше она ставила им в вину такой национальный эгоизм, то теперь начинала понимать, что если они и сохранили свою национальность, пронесли через тысячелетия свою веру, то в этом им помогала одна–единственная сила: национальный эгоизм.
И в ее сознании невольно возникал вопрос: ну, а мы, русские?.. Мы–то и совсем не имеем этого эгоизма. И даже наоборот: готовы на руках нянчить любого инородца, кормить его с ложечки, оставлять в больнице своего новорожденного, а бросаться на помощь ребенку чужому. Что же мы за люди? Уж не эту ли нашу черту имел в виду поэт, сказав: «Умом Россию не понять…»
И странное дело! Казалось бы после таких размышлений ей бы невзлюбить русских людей, а она слышала, как в сердце ее к каждому русскому появлялось теплое чувство. Она всех сородичей считала родными и жалела их, и как–то горячо и нежно любила.
По–иному воспринимала слово «народ». Он, этот народ, был разный: и напивался пьяным, и превращался в бомжей, и унижался на рынках, помогая кавказцам таскать ящики с фруктами, — всяким она видела русского человека, но вот что было интересно для нее самой и она не могла бы себе объяснить: не было презрения к русским людям, даже мимолетного слова осуждения никогда не срывалось с ее губ. Она любила русского человека таким, каков он есть, любила за то, что человек был русским; что не ему, так его дальним и ближним родственникам мир обязан тем, что была одержана победа в Великой Отечественной войне; что наши солдаты спасали Европу во многих других войнах; что русскими были Гагарин и Жуков, Пушкин и Толстой, Александр Невский, Суворов, Петр Первый. В груди ее воспламенялось стремление содеять что–нибудь и самой такое, чем могли бы гордиться люди.
Поначалу она скрывала свои националистические чувства даже от мамы, но однажды тот же Тихий показал ей брошюру, и в ней говорилось, что национализм — официальная философия Америки и всех других стран мира, всех без исключения! Но только об этом молчит наше телевидение, молчит потому, что там работают одни евреи и для них всякий национализм, кроме своего собственного, губителен. Ведь тогда им скажут: вы, евреи, поезжайте в свою страну, в Израиль, а мы, русские, — хозяева на своей земле и всюду на важных постах расставим своих людей. Но, чтобы этого не случилось, они на всех углах орут о националистах, антисемитах и даже фашистами называют тех, кто в годы войны их же спас от немецких фашистов.
Боже мой! Как же много ей привелось узнать в последние год–два! И как много давала ей работа в милиции!. |