Он кричал:
- Валька, в случ-чего разорись на телеграмму!
Еще одним дружком стало у меня больше. Мой блокнот, говорящий голосами грубыми и писклявыми, разудалыми басками, и тенорами, и девчачьими голосами, хрипло смеющийся и плачущий, адреса, записанные на пространстве от Магадана до Паланги, дают мне право чувствовать себя своим парнем в своей стране.
Адреса, имена и телефоны, но за этими кривыми значками видятся мне вокзалы и ярко освещенные аэропорты, взвешивание багажа и толкотня у буфетов. Вперед, вперед, моя энергичная страна, я твой на этих дорогах и на этих трассах, и вот поэтому мне тошно всегда участвовать в проводах, а потом покидать вокзал в одиночестве.
Я вышел из вокзала и сразу стал одиноким в темном парке у подножия крепостных стен. Башни улицы Лабораториум обрисовывались на фоне желтоватого сияния центра, и ноги понесли меня как раз туда, куда я зарекся ходить. Я шел к гостинице "Бристоль".
Я шел так, словно мне шестнадцать лет, все апрельское волнение и юношеские страхи воскресли во мне. Я останавливался возле газировочных автоматов и возле газетных витрин, в животе у меня что-то булькало и переворачивалось, точь-в-точь как тогда. С высоты своего спокойствия я радовался этому, но на самом деле мне было невесело.
Сквозь сетку ветвей, наконец, показалось шестиэтажное здание отеля. Весь нижний этаж был ярко освещен: светились окна ресторана и кафе. Я вышел на край площади, присел на барьер и огляделся. Качалась пьяная очередь на такси. Машины подходили одна за другой. В десяти шагах от городской уборной спал в своем креслице старый еврей-чистильщик. Я давно знал его, еще с прошлых приездов в этот город. Он был единственным в своем роде. Эстонцы не любят чистить обувь на улицах, и клиентура старичка состоит в основном из приезжих. Своего рода русско-еврейский клуб собирается вокруг него днем, в послеобеденное время. Он любит поговорить, порасспросить и порассказать, этот тщедушный жалкий старикашка. Говорят, когда-то у него был обувной магазин.
Сейчас он спал, прикрыв лицо лацканом пиджака, и только иногда вздрагивал, словно чуя опасность, и выглядывал из-за пиджака невидящими глазами в глубоких темных впадинах - неожиданно величественным ликом, словно хранящим гнев и зоркость Авраама, - и снова закутывался в пиджак. Это были бессознательные движения - он спал, просто это вздрагивал его внутренний сторожевой.
Я подошел и поставил ногу на подставку. Тронул его за плечо.
- Папаша!
- Да! - воскликнул он, затрепетав. - Да, да! Нет! - и проснулся.
Он чистил и трещал по своему обыкновению:
- Вы мне знакомы, я вас уже видел. Приходилось бывать в нашем городке, не так ли? Постойте-постойте, года три назад, ведь верно? А, два года! Ну, я вас помню! Вы ходили в коричневом пиджаке. Нет? Без пиджака? Ну да, кажется, была большая компания, правда? Две или три красивые девушки, нет, не так? Видите, я не ошибся! Кажется, вы артист или художник, нет?
Рабочий? Не хитрите, прошу вас. Конечно, вы ленинградец, нет?
Москвич. Я угадал, вот видите. Пожалуйста, готово! Можно смотреться, как в зеркальце. Благодарю вас. Да, а я все здесь сижу. Думаете, я всегда чистил? Нет, я не всегда был таким.
Угодно посмотреть? Вот, молодой человек, каким я был когда-то.
Он открыл потрескавшийся школьный портфель и достал оттуда твердый и сильно пожелтевший фотоснимок.
На нем был он сам лет тридцати пяти: округлое довольное лицо, смокинг, в правой руке цилиндр. |