Изменить размер шрифта - +
Ямадзаки заглянул в гостиную, взглядом поприветствовал Ногути – тот, окруженный журналистами, сидел в глубине комнаты. В коридор проникли сдавленные рыдания; постепенно они становились громче. Присмотревшись, Ямадзаки понял, что плакала Кадзу, обнимаясь с женщинами из группы поддержки.

Ее позвали, и она, поспешно вытерев слезы, отправилась в гостиную, вскоре вышла оттуда, опять заплакала, и снова ее позвали. В пудренице уже не хватало пудры, чтобы привести в порядок лицо. Желая защитить Кадзу, Ямадзаки отвел ее в кабинет Ногути и сказал:

– Прошу вас, запритесь здесь.

Кадзу, сгорбившись, села на ковер. Одной рукой она упиралась в пол, другой медленно поглаживала горло. Лицо ее застыло; так она обычно смотрела на Ногути. Из распахнутых глаз, словно вода из треснувшей цветочной вазы, безостановочно лились слезы.

После десяти вечера все, кто имел отношение к средствам массовой информации, покинули дом; воцарилось абсолютное одиночество. Столкнувшись с ним, Ямадзаки впервые осознал, что ненавидит и боится именно этой заброшенности в доме.

Аромат курений против москитов вызывал ассоциации с ночью бдения у тела покойного. Супругов Ногути сейчас окружали только самые близкие люди; те мало говорили и пили пиво с простой закуской. По одному незаметно уходили. Ямадзаки собрался покинуть дом последним, но его задержали.

Супруги вместе с ним уединились в маленькой комнате Кадзу. Ногути, ни к кому конкретно не обращаясь, произнес:

– Спасибо за ваш труд. Я, пожалуй, переоденусь.

Он привычно хлопнул в ладоши, чтобы позвать горничную, но Кадзу остановила его, достала из ящика приготовленное кимоно и сама переодела мужа. Принимая из рук жены мягкий пояс, Ногути сказал:

– Для тебя это тоже стало тяжким испытанием. Теперь тебе нужно успокоиться.

И тут он заплакал. Ямадзаки впервые видел его слезы.

Ямадзаки встал на колени, оперся руками на циновку, глубоко поклонился:

– Прошу простить меня за то, что мы не достигли цели.

Увидев слезы мужа, Кадзу, уже не сдерживаясь, зарыдала в голос.

Ямадзаки не понимал, почему его пригласили именно сюда. Вряд ли они нуждались в присутствии чужого человека, чтобы обнажить друг перед другом свои истинные чувства. Видимо, оба считали Ямадзаки самым близким даже среди близких людей. Как бы они ни вознаграждали его за труды, сколь бы большое доверие ни выказывали, теперь у них остался только этот глубоко личный способ выразить свою признательность. Или, быть может, они считали, что Ямадзаки сумеет спасти их от жуткого одиночества, с которым они столкнулись, безусловно полагаясь на него, надеясь на него, доверяя ему во всем.

Слова, которые Ногути, расслабившись после переодевания, сказал жене, отдавали европейской театральной сценой. Ногути был далек от сентиментальности, во всяком случае в официальной сфере жизни, но когда он выплескивал чувства в домашней обстановке, в нем пробуждалось нечто старомодное и глубоко героическое. Именно этим жила его душа, то были его подлинные устремления. И тогда на него нисходил дух древней китайской поэзии. У сидевшего рядом Ямадзаки, когда он услышал реплику Ногути, в памяти сами собой всплыли строки то ли из «Возвращения домой» Тао Юань-мина, то ли из «Сорока пяти» Бо Цзюй-и: «Может статься, будущей весной сложу я у подножия Лушань хижину под соломенной кровлей».

На деле Ногути выразился куда прозаичнее. Он жестким, приказным тоном сказал, глядя мимо Кадзу:

– Все, больше я политикой не занимаюсь. Дважды в жизни бросал это дело. У меня были идеи, они важнее победы. Ты приложила много сил. Действительно приложила много сил, но теперь мы станем жить в уголке, потихоньку, только на пенсию. Как дед с бабкой.

Кадзу, опустив голову, кротко ответила:

– Да.

Глядя на застывшую фигуру этой женщины, Ямадзаки испытывал странные чувства.

Быстрый переход