Знаешь, сколько народу в вермахте? Миллионы. Уж поверь, там есть все имена на свете. А если прибавить всех коллаборационистов да милицию, то уж точно никого не останется. И что теперь, зваться именами, которые никто не испачкал, вроде Хлеба, Салата или Подтирки? Тебе бы понравилось, если б твоего сынка звали Подтиркой? “Ешь суп, Подтирка! Подтирка, ты уроки сделал?”
— Тебя же называют Толстяком…
— Это совсем другое дело — это боевое имя. Ты как Дени и Жос, откуда тебе знать… Тебя не было с нами в Уонборо.
— Ты не заслужил, чтобы тебя звали Толстяком.
— Я же говорю, это боевое имя.
— А какая разница?
— После войны с этим будет покончено. Знаешь, почему мне так нравится война?
— Нет.
— Потому что когда все это кончится, у нас у всех будет второй шанс на жизнь.
Дофф сочувственно посмотрел на тучного друга.
— Береги себя, Толстяк. И давай возвращайся скорей, ты будешь нужен ребенку. Будешь ему немножко отцом…
— Отцом? Нет. Или уж тогда тайным отцом, который бдит в тени. Никак не больше. Ты меня вообще видел? Волосы мои видел и двойные подбородки? Я же буду не отец, а цирковое животное. Мой ненастоящий ребенок станет меня стыдиться. Нельзя быть стыдным отцом, с ребенком так не поступают.
Они помолчали. Толстяк смотрел на Доффа — какой красавец! И тяжело, с сожалением вздохнул. Хорошо быть таким, как он. Куда легче иметь дело с женщинами.
49
Последние два дня он сидел в “Лютеции” на важном собрании представителей испанского, итальянского и швейцарского отделений абвера. Два дня взаперти в Китайской гостиной, два дня убито на их жаркие споры, два дня все в нем бурлило от нетерпения: какого черта он до сих пор не получил заказ? И только в конце последнего заседания швейцарский представитель сказал Кунцеру:
— Вернер, чуть не забыл: ваш пакет у меня.
Кунцер сделал вид, что и не помнит своей просьбы месячной давности. И поспешил за коллегой в его номер.
Это был маленький, но толстый бумажный конверт. В лифте Кунцер нетерпеливо вскрыл его. Там лежал десяток открыток с видами Женевы. Пустых.
* * *
С ноября Кунцер, груженый провизией и шампанским, неутомимо ходил к отцу. И обедал с ним — надо было убедиться, что тот тоже поел. С кухни по-прежнему доносились ароматы. Каждый день в полдень отец готовил сыну обед. Но отказывался к нему притрагиваться. Если сын не приходил, эту еду никто не ел. Мужчины молча поглощали холодные закуски. Кунцер едва прикасался к ним, оставался голодным — лишь бы что-то осталось, и отец поел еще. И незаметно совал деньги в хозяйственную сумку.
На выходных старик больше не выходил из дома.
— Вам надо немного проветриться, — твердил Кунцер.
Но отец отказывался наотрез.
— Не хочу разминуться с Полем-Эмилем. Почему он больше не дает о себе знать?
— Даст, как только сможет. Война, знаете ли, нелегкая штука.
— Знаю… — вздыхал тот. — Он хороший солдат?
— Он лучше всех.
Когда они говорили о Пэле, на лице отца появлялись краски.
— Вы воевали вместе с ним? — спрашивал отец под конец обеда, так, будто календарь застыл и каждый раз без конца повторялся один и тот же день.
— Да.
— Расскажите, — молил отец.
И Кунцер рассказывал. Рассказывал бог весть что. Только бы отцу не было так одиноко. Рассказывал о фантастических подвигах во Франции, в Польше, везде, где стояли солдаты рейха. Поль-Эмиль громил танковые колонны и спасал товарищей; он не спал ночей — то пускал в небо зенитные снаряды, то работал волонтером в больницах для тяжелораненых. |