Не взволнуется душа солдата, когда, искупив кровью
грехи, будет возноситься с поля битвы на небо, и лишь тот тяжело склонит голову, лишь тот будет беседовать в душе с богом и совестью, кто в
канун решительного дня не ведает, чашу какого питья подаст наутро отчизне.
Так на нижних концах и объясняли беспокойство князя.
- Он перед войною всегда такой, потому с собственной душою беседует, - толковал Заглобе старый полковник Станкевич. - Но чем он угрюмей,
тем хуже для врага, ибо в день битвы будет наверняка весел.
- Лев и то ворчит перед дракой, чтобы разъяриться, - заметил Заглоба, - что ж до великих воителей, то у всякого свой норов. Ганнибал,
сдается, играл в кости, Сципион Африканский читал вирши, пан Конецпольский, отец наш, всегда о бабах любил поговорить, ну а мне перед боем
поспать бы часок-другой, да и чару выпить с друзьями я тоже не прочь.
- Поглядите, епископ Парчевский тоже бледен как полотно! - сказал Станислав Скшетуский.
- Это потому, что он сидит за кальвинистским столом и с едой легко может проглотить что-нибудь нечистое, - пояснил вполголоса Заглоба. - К
напиткам, говорят старики, нечистой силе доступа нет, их везде можно пить, а вот еды, особенно супов, надо остерегаться. Так было и в Крыму,
когда я сидел там в неволе. Татарские муллы, или по-нашему ксендзы, так умели приготовить баранину с чесноком, что только отведаешь - и уж готов
и от веры отречься, и в ихнего мошенника пророка уверовать. - Тут Заглоба еще больше понизил голос: - Я про князя не говорю, ну а все-таки мой
совет вам, друзья, перекрестите еду, береженого бог бережет.
- Ну что ты, пан, говоришь! Кто перед едой поручил себя богу, с тем ничего не может статься: у нас в Великой Польше пропасть лютеран и
кальвинистов, а я что-то не слыхал, чтоб они наводили чары на пищу.
- У вас в Великой Польше пропасть лютеран и кальвинистов, вот они со шведами тотчас и снюхались, - отрезал Заглоба, - а теперь и вовсе
дружбу с ними свели. Я бы на месте князя собак натравил на этих послов, а не набивал им брюхо лакомствами. Вы только поглядите на этого
Левенгаупта. Жрет так, точно через месяц ему должны веревку к ноге привязать и гнать на ярмарку. Еще для жены с детишками полны карманы сластей
набьет. Забыл я, как ту другую заморскую птицу звать... Как, бишь, его...
- Ты, отец, Михала спроси, - сказал Ян Скшетуский.
Пан Михал сидел недалеко, но ничего не слышал, ничего не видел, так как по левую руку от него сидела панна Эльжбета Селявская, почтенная
девица, лет этак сорока, а по правую Оленька Биллевич и рядом с нею Кмициц. Панна Эльжбета трясла над маленьким рыцарем головой, украшенной
перьями, и что-то с большой живостью ему рассказывала, а он, глядя на нее отуманенным взором, то и дело поддакивал: “Да, милостивая панна,
клянусь богом, да!” - но не понимал ни слова, ибо все его внимание было устремлено в другую сторону. Он ловил слова Оленьки, шелест ее парчового
платья и от сожаления так топорщил усики, точно хотел устрашить ими панну Эльжбету.
“Что за чудная девушка! Что за красавица! - говорил он про себя. - Смилуйся, господи, надо мною, убогим, ибо нет сироты горше меня. Так
хочется мне иметь свою любу, просто вся душа изныла, а на какую девушку ни взгляну, там уж другой солдат на постое. Куда же мне, несчастному
скитальцу, деваться?”
- А что ты, пан, думаешь делать после войны? - спросила вдруг панна Эльжбета Селявская, сложив губки “сердечком” и усердно обмахиваясь
веером. |