И чем больше он смотрел на тоненькую, бледную ручку, перебиравшую пальчиками зеленую траву, тем труднее, тем тяжелее становилось ему бороться во имя своей гордости против другого, более мягкого, более нежного, но отнюдь не менее властного чувства.
– Серафина, – сказал он наконец не громко, а как-то робко, – мне думается, что я должен сказать тебе это, для того чтобы ты знала… Я никогда…
Он хотел сказать, что он никогда не сомневался в ней, но в этот самый момент в его душе родился вопрос: «Так ли это в самом деле?» А если так, то хорошо ли, великодушно ли было с его стороны говорить теперь об этом? И, не договорив своей фразы, он смолк.
– Прошу тебя, скажи мне то, что ты хотел мне сказать, – взмолилась она, – скажи, если ты хоть немного жалеешь меня, скажи!
– Я хотел только сказать тебе, – начал он, – что я все понял и что я тебя не осуждаю… И понял теперь, какими глазами должна была смотреть сильная, смелая женщина на слабовольного, бездеятельного мужчину. Я думаю, что в некоторых вещах ты была не совсем права, но я старался растолковать себе и это, и мне кажется, что теперь я все понял… Я не имею надобности ни забывать, ни прощать, потому что я понял! Этого вполне достаточно.
– Я слишком хорошо знаю, что я сделала, – ответила она. – Я не так малодушна, чтобы позволить себе ввести себя в обман хорошими, ласковыми словами. Я знаю, чем я была, а теперь все это прекрасно вижу! Я не заслуживаю даже твоего гнева; я не стою его, а еще менее заслуживаю я прощения. Но во всем этом падении и несчастии я, в сущности, вижу только тебя и себя; тебя таким, каким ты всегда был, а себя такой, какой я была раньше, до этого момента, до того момента, когда у меня вдруг раскрылись глаза. Да, я вижу себя и ужасаюсь, и не знаю, что мне думать о себе!
– О, если так, то поменяемся ролями! – сказал Отто. – Вчера ночью один приятель сказал мне одно очень хорошее слово, он сказал, что это мы сами себя не можем простить, если не можем простить другому, своему ближнему, который в чем-либо виновен перед нами! И ты видишь, Серафина, как охотно и как легко я простил себя. Неужели же я не буду прощен? – И он ласково улыбался, глядя ей в глаза. – Итак, прости себе и мне!
Она не могла ничего ответить на это; у нее не было слов. Ее душа была потрясена и растроганна; и вместо ответа она порывисто протянула ему руку. Он взял эту ручку, и в тот момент, когда ее нежные пальчики очутились в его руке, горячее, живое чувство нежности и любви, словно электрический ток, пробежало по их сердцам, охватило все их существо и слило их души, их чувства и желания воедино.
– Серафина, – воскликнул он, – забудем прошлое! Позволь мне служить тебе и охранять тебя, позволь мне быть твоим рабом и твоим защитником, позволь мне постоянно быть подле тебя, дорогая, и этого с меня будет довольно! Не гони меня от себя! – Все это он говорил поспешно, торопясь скорее все высказать, как это делает испуганный ребенок. – Я не прошу у тебя любви, – продолжал он, – нет, и одной моей любви довольно!
– Отто! – воскликнула Серафина, не будучи долее в состоянии сдержать свое чувство, и в одном этом болезненном, полном нежного упрека возгласе родилось целое признание.
Он невольно взглянул на нее, и на ее лице он прочел такой живой, непритворный экстаз нежности и муки и в каждой черте, особенно в ее потеплевших, совершенно изменившихся глазах, такое выражение ярко вспыхнувшей любви, что вся она казалась совершенно преображенной. |