|
За столами шум, гогот, приветственные возгласы. «Ура! — орут гости, друзья и знакомые. — Даешь нового жениха! Ура Кольке Карнаухову!»
— Гуляйте! — вопит Николай. — Пейте! Но это не свадьба. Так просто пейте. За здоровье трудящихся всего мира! Ура!
Конец любви, конец надеждам и упоительным планам. Крест на прошлом! Ура!»
«Всю жизнь почти я прожил околпаченным, — подумал с горестной усмешкой пожилой человек, — а теперь вдобавок меня гонят взашей с работы. А какая все–таки прекрасная была жизнь, сколько в ней всего уместилось».
Николай Егорович медленно встал, потоптался по полянке, разминая затекшие ноги. Солнышко закатилось, и ветерок сразу подул зябкой прохладой. Он свистнул Балкана и, не ожидая, пока тот прибежит, зашагал по направлению к городу Федулинску.
«Поглядим, — думал Карнаухов. — Ничего страшного. Еще поглядим, как и что обернется. Рано мне горевать и слезы лить. Да и не к лицу. Горемыкин–то правду сказал. Кабы все обижаемые враз заныли — мир оглох бы от стона».
Я знаком с Карнауховым и несколько раз разговаривал с ним о делах производства и на другие официальные темы. И про Николая Егоровича я думал: «Какой, право, скучный, утомительный старик».
Скучно он говорил, скучно жмурил глаза, подтягивая вверх уголки узкого рта, скучно оглядывался на прохожих и откашливался в ладошку. Не было в нем азарта и огня, а раздражение и растерянность его я не уловил тогда. Да и не мог уловить. Не так жил.
В теперешнем своем состоянии я мало читаю, подолгу брожу по улицам, охотно встречаюсь с друзьями, легкомысленно шучу и смеюсь от чужих шуток, люблю глядеть, задирая голову, на окна домов. Это оттого, вероятно, что сердце мое побаливает, ноет по ночам. Стучит сердце, как зайчик лапками — тук, тук! Сколько еще простучит?
Много бы я дал теперь, чтобы сидеть беззаботно за столом и внимать незамысловатым афоризмам и размышлениям Николая Карнаухова, человека, потухшего от любви к женщине еще до войны и прогуливающего свирепого фокстерьера в эпоху НТР. Не надо мне никакой правды, кроме честного, откровенного, вежливого, занимательного человеческого разговора.
Кстати говоря, и сам Карнаухов менялся в течение жизни не единожды. Во времена минувшие, когда институт только–только приобретал реальные очертания и Николая Егоровича через министерство востребовал лично Мерзликин; когда в спорах утверждалась структура нового огромного предприятия, он был энергичным, предельно собранным человеком. Тогда казалось, запас сил его неисчерпаем и рассчитан на десятилетия. Какую работу на него ни навали — все будет по плечу и мало. То было веселое и бурное время. С треском ломались старые, традиционные представления, с каким–то чересчур буйным накалом пробивали себе дорогу свежие идеи, и всех, сопричастных моменту, обуревали планы, планы, планы. Наука, как многоголовое существо, дотоле полудремавшее и копившее силы как бы внутри себя, наконец очнулась, вскинулась и почти разом проникла повсюду, куда только могла достать. Научно–техническая революция шагнула в массы.
Карнаухов, захмелевший, подобно многим, от внезапно открывшихся перспектив, от грандиозности замыслов, охотно согласился возглавить экспериментальный отдел, у которого пока не было ни четко определенных заданий, ни собственного штатного расписания. Предполагалось лишь, что со временем, когда институт окрепнет, новый отдел станет необходимым координационно–экономическим направляющим центром, неким внутренним штабом, который будет контролировать деятельность всего института, соотнося ее с внешним миром. Что–то вроде живой электронно–счетной машины с широким спектром деятельности, накапливающей всевозможную научную информацию, анализирующей ее и выдающей обоснованные рекомендации и поправки всем остальным службам. |