А финишной ленточкой для меня стали ее объятия. В этот день она впервые сказала, что любит меня.
Мы бегали — я бегал — каждое утро, и к концу недели я пробегал полторы тысячи метров за семь минут две секунды. А на финише меня неизменно ожидали щелчок секундомера и объятия Бренды.
По ночам я забирался в пижаме в постель и читал. Бренда тоже читала — в своей комнате. Мы ждали, пока уснет Рон. Иногда ждать приходилось дольше обычного, и тогда я слушал, как шелестит листва за окном. Близился к концу август, ночи становились прохладнее, в доме по ночам отключали кондиционеры и всем дозволялось открывать окна. В конце концов Рон собирался ко сну. Он долго слонялся по комнате, потом выходил в коридор в одних шортах и тенниске, шел в ванную, где громко мочился и чистил зубы. Вслед за ним в ванную отправлялся я. Мы встречались с ним в коридоре, и я искренно, от всего сердца желал ему спокойной ночи. В ванной я на мгновение задерживался перед зеркалом, чтобы полюбоваться на свой загар; в зеркале отражались еще и трусы Рона, сушившиеся на вентилях душа. Впрочем, никому не было дела до того, изящен ли сей предмет туалета в качестве украшения, и через пару дней я уже перестал замечать их.
Пока Рон чистил зубы, я, ожидая своей очереди, лежал в постели и прислушивался к музыке, доносившейся из его комнаты. Обычно, вернувшись после матча, Рон звонил Гарриет, до приезда которой оставались считанные дни, а потом ставил на проигрыватель пластинку Мантовани и углублялся в чтение «Спортс иллюстрейтед»; но когда он выходил перед сном в ванную, то на проигрывателе крутилась уже другая пластинка — скорее всего тот диск, который он назвал «Коламбусом». Мне казалось, что поют именно про Коламбус, потому что сказать это наверняка я не мог — всякий раз мне удавалось услышать лишь самый конец записи. Раздавался колокольный звон, фоном к которому шла негромкая патриотическая мелодия, — и, перекрывая ее, глубокий, сочный голос, чем-то напоминавший манеру пения Эдварда Р. Марроу, произносил нараспев: «Так прощай же, Коламбус! Прощай, Коламбус! Прощай, Коламбус, прощай!» Потом наступала тишина, из ванной возвращался Рон, гасил свет, и уже через несколько минут принимался урчать, погружаясь в радостный, бодрящий, витаминизированный сон, которым, как мне представлялось, наслаждаются все атлеты.
Как-то раз под утро, когда уже пора было возвращаться в свою комнату, мне приснился сон. Пробудившись от него, я увидел, что в комнате уже достаточно светло, чтобы разглядеть цвет волос Бренды. Она спала, и я дотронулся до нее, чтобы убедиться, что я действительно проснулся, ибо приснилось мне, будто я плыву на корабле — на старом паруснике из пиратских фильмов. Со мной на корабле плыл тот негритенок из библиотеки. Я был капитаном, а он — помощником. Мы вдвоем и составляли весь экипаж судна. Сначала сон был очень приятным — мы встали на якорь у острова в Тихом океане, светило солнце, на пляже застыли неподвижно красивые обнаженные негритянки; а потом вдруг наш корабль двинулся прочь из гавани, и негритянки ожили — они медленно шли к кромке прибоя, бросали в нашу сторону гирлянды цветов и приговаривали: «Прощай, Коламбус… прощай, Коламбус… прощай…» Нам с негритенком очень не хотелось уплывать, но корабль неумолимо отдалялся от берега, и мы ничего не могли поделать. А потом негритенок стал кричать, что это я во всем виноват, а я орал в ответ, что виноват он сам, потому что не завел себе читательский билет, — но мы зря надсаживали глотки, ибо корабль все дальше удалялся от острова, и вскоре фигурки островитянок растаяли, превратившись в ничто. В этом сне пространство было совершенно непропорциональным, а все предметы имели такие размеры и формы, каких я никогда прежде не видел, — и именно это обстоятельство, как мне кажется, вернуло меня из сна в мир реальности. Мне не хотелось уходить от Бренды в то утро, и я какое-то время ласкал маленькую родинку на ее затылке, которая стала видна после стрижки. |