— Как мелодичны пьесы Шумана! (Надежда Николаевна играла одну из них для гостей.) Мелодия — это душа музыки. Тем обиднее замечать, что современные музыканты в своих сочинениях пренебрегают мелодией, — заметил Ястребцев.
— Пренебрегают? — переспросил Николай Андреевич. — Нет, погодите, это обвинение серьёзное, но вряд ли оно справедливо. Создать оригинальную мелодию становится всё труднее. И нередко мне приходит в голову, что мелодии уже оскудевают! Это процесс неизбежный, как постепенное угасание солнца. Но наша планета остывает медленно, а для мелодии — увы! — остаются в запасе не миллиарды лет, а какие-нибудь жалкие десятилетия.
— Будем надеяться, — сказал Ястребцев, — что ваши опасения не сбудутся. Если верить математикам, мелодические комбинации неисчерпаемы.
Композитор заволновался:
— Ах, разве дело в комбинациях? Никакая математика не поможет, если нет главного. Мелодии не составляются и не комбинируются. У них более глубокий источник.
Что он хотел сказать? Но продолжение разговора могло ещё сильнее утомить хозяина; да и Надежда Николаевна приближалась с пледом в руках. Это было сигналом. Они проводили гостей в отведённые им комнаты во флигеле. Возвращались молча. Надежда Николаевна была встревожена. Опять он долго не уснёт, потом выйдет в сад и просидит там до рассвета. Но кто знает, всегда ли спасительны осторожность, опасливость, уединение?
Композитор тоже молчал. Окутанный пледом, тяжело опираясь на руку жены, он медленно передвигался по дорожке к дому, не отводя глаз от блистающего озера.
«Нет, — думал он, — всё-таки я задиристый старик. Наедине с природой смиряюсь, как будто все вопросы решены, а перед людьми всё ещё стремлюсь высказаться».
1
Этот июньский вечер много лет спустя описывал историк музыки Алексей Петрович Дубровин. Он писал своему молодому тёзке, который ещё недавно был его учеником.
Теперь этот способный юноша работал в небольшом городе преподавателем музыкальной школы и лектором филармонической группы. В школе с учениками ему было легко. Но с людьми, далёкими от музыки, с посетителями концертов он чувствовал себя на первых порах неловко. Говорить с ними научно — наведёшь скуку, излагать популярно — прослывёшь дилетантом и утратишь доверие.
«Вы как-то нам говорили, — писал он старому педагогу, — что знали самого Римского-Корсакова. Правда, вы были тогда очень молоды, но ведь юношеские впечатления остаются на всю жизнь. Я был бы очень рад, если бы вы рассказали мне об этом знакомстве. Мне так нужен живой штрих!
Музыку Римского-Корсакова я очень люблю, но, когда прочитал его „Летопись“, он показался мне каким-то сухим педантом, совсем не похожим на его музыку. Я мог бы, конечно, разобрать перед слушателями некоторые его произведения и этим ограничиться. Но нельзя же ничего не сказать о человеке. А сказать, что он был сухой, холодный, непоэтичный, я же не могу. Да это и неверно».
Алексей Петрович подробно описал свою единственную встречу с композитором в Любенске и отослал письмо. Но в тот же вечер под влиянием живых воспоминаний и грусти начал второе.
«…Не сердитесь за откровенность, милый Алёша, но меня удивляет, зачем вам, музыканту, и музыканту довольно тонкому, с хорошей фантазией, понадобились ещё чужие впечатления. Как дополнительный материал — возможно. Но неужели сама музыка Римского-Корсакова так мало говорит вам о нём самом? А если взять одну только биографию — то, что нам известно, — неужели вы ничего не нашли, кроме сухости и педантства? И вся его жизнь, в которой так своеобразно отразилась эпоха, неужели вы находите эту жизнь неинтересной?
Менее всего я собираюсь давать вам советы в вашем деле. |