Какая-то космически светящаяся «электрическая» живопись. Как вы думаете, это связано с особенностями его сексуальности? Или имеет иные причины?
— Не знаю, надо подумать. Креативность гомосексуалов многими рассматривается как имманентно присущая им черта или свойство. А на самом деле она скорее свидетельство постоянного внутреннего конфликта между личными и социальными табу и сексуальной практикой, включая очень тонкие переживания раннего детства. Нюансы отношений с отцом и особенно с матерью, сыгравшие роль полноценного импринтинга. Своего рода перманентно включенный вечный двигатель. Творчество ведь не спонтанная функция личности, а, скорее, восполнение дефицита, заполнение лакун, попытка разрешения противоречий.
А в случае «особенной сексуальности» противоречия неразрешимы. То есть огонь полыхает вечно, пока жив человек. Легитимизация однополой любви снимет эту проблему раз и навсегда. Пройдет время, и человечество заговорит об особой творческой энергии гетеросексуального меньшинства. Особенно если его будут шпынять со всех сторон. Как-то двусмысленно прозвучало?
— Ничего страшного. Хорошо, что я не доживу до этих времен!
— Не доживете ли? Сомневаюсь. Время летит быстро. Но что касается Малевича, он, как и Пикассо, имел в своей структуре личности несколько отсеков. Что-то вроде подводной лодки. По мере затопления одного переходил в другой. Так что эти последние портреты, если с формальной живописной точки зрения и не очень важны, то для понимания его психологии они просто бесценны. Кстати, а что вы думаете о нарочитых, якобы супрематических, орнаментах на одежде моделей в вещах 1933–1934 годов? Какая-то поверхностная символика. Ведь никакого глубинного смысла эти полоски нести не могут по определению. Разве что эти орнаменты просто дань времени. Коль скоро всемирная утопия накрылась медным тазом, то осталось внедрять ее мелкие приметы в социалистический быт. Например, в искусство текстиля. Так сказать, «бытовой супрематизм». Или «супрематизм с человеческим лицом».
— Я думаю, что с ним случилась самая ужасная для художника вещь. Он перестал видеть то, что было ему и только ему и внятно, и зримо во все периоды его жизни, исключая последний. Живописец метафизически ослеп. А раз так, он формально определял свой малый круг, свое истощенное и отчаявшееся войско внешними атрибутами. Шевронами и нашивками, кругами и полосками. И все это на черном фоне космической ночи. Люди, лишившиеся зрения, выстраивают таким образом осязательные ориентиры в своих мрачных комнатах. Или вот еще аналогия. Коронации последних византийских императоров. Глиняная посуда, жалкие яства, но короны горят драгоценными камнями как символами былого величия. Правда, при ближайшем рассмотрении они оказываются простыми цветными стекляшками. Алмазы и рубины давно заложены или проданы. Об этом есть прекрасные стихи Кавафиса:
А теперь обратите внимание на колорит портрета, что мы сейчас видели. У него в качестве фона условный зеленый луг и голубое небо, а не вечный мрак полярной ночи, как во всех других поздних портретах основоположника супрематизма. В этой вещи есть внутренняя динамика, неопределенность, надежда и возможность выбора. Ни художник, ее написавший, ни его модель не собираются умирать. И супрематические элементы в ней не стекляшки в короне дряхлеющего императора, а украшения наряда красивой и любимой женщины.
— Мне странно слышать, что Малевич метафизически ослеп. Скорее наоборот. Некоторые физические недуги и отчаяние обострили в нем внутреннее зрение. И если раньше он видел впереди великую утопию и построение нового мира, то под конец жизни всем сердцем ощущал мировую скуку, в которую выродилась русская революция. Да еще скуку, густо окрашенную и пропитанную кровью.
— Не будем спорить. Сойдемся на том, что эта картина не могла быть написана Казимиром Малевичем в последние годы жизни. |