Через двадцать минут за столом все были свои. Старики с интересом рассматривали Миш-кины медали за десять и пятнадцать лет безупречной службы.
Они передавали их друг другу, и каждый обязательно переворачивал и читал вслух.
– Дааа. Нам такие не давали. Они теперь вон какие. Молодца, Мишка, молодца, не посрамил, дааа…
Вскоре капитан решил, что ему нужно что-то сказать, а то через пару минут, он так прики-нул, сказать он уже ничего не сможет, через пару минут
он уже сможет только закивать это дело. Он встал и сначала бессвязно, а потом все лучше и лучше начал говорить про флот, про море, про Мишку,
которого совсем не знал, и чем больше он говорил, тем больше ему казалось, что он го-ворит не про Мишку, а про себя, про свою жизнь, про службу,
про флотское братство, которое, гори оно ясным пламенем, все равно не сгорит, про Родину, про тех, кто её сейчас защищает и, в случае чего, не
пожалеет жизни, про священные рубежи…
– …Пусть у них все будет хорошо, – голос капитана звенел в наступившей тишине, – пусть они не горят, не тонут; пусть им всегда хватает воздуха;
пусть они всегда всплывают; пусть их ждут на берегу дети, любят жены, их нельзя не любить, товарищи, их нельзя не любить! – И так у него
получалось складно и гладко, и, может быть, в первый раз в жизни его так слушали, может быть в первый раз в жизни он говорил то, что думал; и у
людей блестели на глазах слёзы, может быть, в первый раз в жизни с ним такое происходило… У него вдруг перехватило горло, он зап-нулся, махнул
рукой; все задвигались, а какая-то тётка, как и другие, наполовину не понявшая, но видевшая, что человек мается, схватилась ладонью за щеку и
забормотала:
– Ох, мамочки, бедные вы мои, бедные…
Пир шел горой. С капитаном все хотели поцеловаться. Особенно не удавалось вековому де-ду.
– Гришка! – прорывался он. – Язви тя, ты что, зараза, второй раз лезешь? А ну брысь!
Громадный Гришка, лет шестидесяти, смутился и пропустил старика.
– Ну вот, милай, ну… дай я тебя поцелую!
Потом пели морские песни: «Славное море – священный Байкал», «Варяг»; капитан тут же за столом обучил всех песне «Северный флот не подведет»…
Вскоре его отнесли на воздух, надели шапку и усадили на лавочке. Он сидел и плакал. Слёзы текли по не бритому ещё с вагона лицу, собирались на
подбородке и капали в жадный песок. Он говорил что-то и грозил в темноту – видно, что-то привиделось или вспомнилось, что-то свое, известное ему
одному.
Горе сменилось, теперь он хрипло смеялся, мотал худой головой и бил себя по колену; потом повторил раз двадцать: «Помереть на флоте – ни в
жисть», упал с лавки, улыбнулся и заснул.
Его подобрали и отнесли в дом, чтоб не застудился. Капитана отпустили через неделю. Он всучил-таки тетке Марии оставшиеся деньги, прибавив от
себя. Тётка смущалась, махала руками, говорила, что не возьмет, что бог её за это накажет.
Его долго вспоминали, желали ему через бога здоровья, счастья в личной жизни и много де-тей. А вскоре после этого случая в дом к тетке Марии
ворвался кто-то в огромной, черной шинели, схватил её и затискал.
У тётки остановилось дыхание, она узнала Мишку, курносого, черноволосого, как в детст-ве…
Она вяло отпихнулась от него, села на случившийся табурет и замерла.
Она не слышала, что Мишка орал. Лицо её как-то заострилось, она впервые почувствовала, как бьется её сердце – бисерной ниточкой. Губы её
разжались, она вздохнула: «Бог наказал», – мягко упала с табурета на пол и умерла.
На деревне говорили: «Срок пришёл», а вскрытие показало, что на момент смерти она была совершенно здорова. |