В высшей степени личная критика, которая меня совсем не привлекает. Довольно нестройная и неорганизованная, она мало чем отличается от размышлений за кружкой пива ближе к полуночи.
Девлан предложил многое, что могло бы спасти мой роман в стиле Патера, если тот на самом деле летел под откос, — а он почти не сомневался в этом. Но все, что он говорил, больше относилось к литературной критике, чем к моему роману. Другими словами, Девлан-критик мог говорить со мной только как с критиком и был бессилен найти общий язык со мной как с писателем, или же я не понимал его. И после нашего последнего продолжительного разговора я услышал, как он пробормотал про себя:
— Боюсь, что это не удастся ему. До него не доходит ни одно мое слово.
Однажды вечером, после того как Девлан признался, что болен спидом, он предложил, когда мы поднимались в свой номер в отеле:
— Знаешь, если у тебя есть опасения, я могу поселиться в другом номере.
— Ах, Майкл! Мне кажется, что сам Господь Бог направил меня сюда, чтобы я позаботился о вас. Я сомневался, стоит ли мне ехать в Грецию в этом году, может быть, лучше остаться дома и заняться доработкой романа. Но меня тянула сюда какая-то неведомая сила. Теперь мне понятно. — Когда мы оказались в номере, я вымолвил со слезами на глазах: — Майкл, никогда не забывайте, что вы нашли меня зеленым парнишкой в Нью-Йорке и сделали взрослым в Афинах. «Американская проза» — это ваша книга, лишь переложенная на бумагу прилежным переписчиком.
После того как мы распаковали наше туристское снаряжение, которым мы никогда уже больше не воспользуемся вместе, я проговорил, вновь стараясь не задевать тему болезни:
— Если бы вы сегодня перешли в другой номер, мое сердце не вынесло бы этого.
Однако, когда Девлан вышел голый из ванны и невзначай продемонстрировал, как сильно он похудел, мне со всей очевидностью стало ясно, что он не только сбросил лишний вес, но и продолжал терять его с невероятной быстротой. Мы оба понимали, что если так будет продолжаться, то недалек тот день, когда малейшая простуда или инфекция обернутся для него смертью. Стараясь не касаться таких спорных тем, как мой роман, мы вновь и вновь обращались к его основополагающей идее: с тех пор как человеческая мысль впервые попала на бумагу, призвание писателя состоит в том, чтобы творить для избранных.
— Мы проповедники в этом мире, где все меньше становится верующих, мы призваны сохранить в нем огонь разума. Много ли было во Флоренции таких, кто понял Данте? Многие ли в Польше понимали Коперника? А посмотри, что эти канальи сделали с Дарвином!
Последнюю неделю мы не спеша бродили по улицам и площадям Афин, наслаждаясь знакомыми видами и сознавая, что это наша последняя встреча с этим лучезарным городом, ибо я не представлял, что могу вернуться сюда без него. Случайные прохожие задерживали на нас взгляды, стараясь понять, кто такие эти двое — высокий рыжеволосый американец и немощный ирландец с венчиком Юлия Цезаря на голове, — но вряд ли кто-нибудь из них догадывался, какие крепкие узы связывают нас.
В последний вечер мы сидели в парке и при слабом свете уличного фонаря читали отрывки из «Агамемнона». Прервав чтение, я спросил:
— Говорил ли я вам о том, что сделал на стене своей аудитории? — И, пока я описывал настенную схему, отражавшую прискорбное поведение «банды Атрея», как я их называл, мы непочтительно смеялись над гнусными поступками, которые привели к такой глубочайшей трагедии. В разгар нашей оживленной беседы Девлан неожиданно закрыл лицо руками и прошептал:
— О, Карл! Ты должен поверить, что Питер ничего для меня не значил — он был всего лишь что-то обещающим учеником и не более. У нас была ничего не значащая связь — ведь тебя не было так долго, — а теперь такое жестокое наказание. |