Изменить размер шрифта - +
Собирай вещи! Пойми, здесь все равно уже ничто не заживет.

Знакомые интонации вырывают из оцепенения и жалости к себе. Ах, так! И этот тоже со своими моральными врачеваниями! Уже, похоже, доложили ему о мнимом моем помешательстве… Надо же: «Здесь не заживет!»

— Оно нигде не заживёт. — говорю спокойно: так, будто речь вовсе не обо мне. — Есть раны, которые не затягиваются, но и не мешают жить. И потом, сменой локации ничего не залечишь…

— «Не заживет» в смысле «не будет жить»! — поправляет Артур неожиданно насмешливо. Он с удовольствием отслеживает мою реакцию. Наблюдает, как до меня доходит, что завелась по глупости. Ухмыляется, когда краснею от собственной подозрительности… Вдоволь налюбовавшись, Артур возвращается к запугиванию: — Здесь все окончено! Авантюра с агитационными турами подошла к концу. Причем к опасному концу! Неужели не понимаешь?

Представляю воочию этот «опасный конец», смущаюсь сексуальной озабоченности собственного воображения, отмахиваюсь от желания поязвить…

Что, Дим? Снова не объяснила, о чем идет речь? Так это от того, что сама не слишком поняла. Сидела в душных тисках проклятого купе, тщательно вслушивалась в Артуровские речи, пыталась «включиться», но не могла. Потому что все эти запугивания отчего-то превратились уже для меня в пустой звук. Они ведь были совсем в другой жизни… /И я разделяю все случаи жизни /На что были до и после тебя…/ Каюсь, неправа. Понимаю, надо осознавать на каком свете нахожусь. Тебе легко — ты однозначно «на том». А я — ни тут, ни там. Хотя физически — «на этом», на том, в котором столько этих светов включено, что с ума сойти можно… Сейчас восстановлю свой диалог с Артуром в памяти. Что же он мне объяснял? Тепло руки — помню. Взгляд неистовый — перед глазами, как и сейчас, стоит. А вот смысл речей только крайне общий. Впрочем, и этого достаточно, да?

Ну хорошо, хорошо, слушай…

— Я, я! — начал он, разумеется с демонстрирации безграничия своего эгоизма. — Я затеял весь этот тур. Я подбил Рыбку на финансирование… — заметив, что ему не слишком верят, Артур решил изложить все по порядку. — Ну подумай, как здорово! В афишах пишем имена настощяих артистов, а о том, что приезжают двойники где-нибудь в углу, маленьким шрифтом. Народ вайлм-валит. Заказчик — партяи в данном случае — видя такое столпотворение с удовольствием отдает деньги. Класс? Я молодец. Неплохо сработано, а? — тогда он все еще принимал меня за живого человека, и надеялся на оценивание красоты его махинаций.

Не удивляйся, Дим. Когда-то давно у нас было так принято: наделаем друг другу красивых гадостей, а потом перед друг другом же ими хвастаемся. Потому что главное — не результаты, а красоты сюжета в действиях. Каждый одержим своим мастерством, и другой, не может одержимость эту не уважать. Это как с Хлебниковым. Знаешь?

Он умирал и знал это. Говорил: "Люди моей задачи часто умирают в 37 лет". Поэт до последней мысли, поэт от Бога, но… только поэт. Ни боец, ни приспособленец, ни пропагандист идей… Такие Москве двадцать второго года были не нужны. Даже для ссылки или расстрела не годился — слишком тихий… Власти решили не трогать — сам помрет. Вполне возможно, что с голоду. От нищеты и полного неприятия окружающей реальности Хлебников сделался почти безумным. А может, напротив, слишком мудрым «божьим человеком», коего многие очевидцы неизменно в нем замечали. Сначала его подкармливал Мандельштам, хлопотал, пытался выбить другу комнату в Москве… Потом опеку над Велимиром взял художник Петр Митурич. Увез в деревню, к своей жене. Там и возможность прокормиться была, и главный врачеватель — природа.

Быстрый переход