Красный сокол, оставшийся на зиму в Стране Израиля. Какая верность!»
— Прогони эту сволочную птицу! — заорала Ривка.
Ури рассмеялся.
— Скажи спасибо, что он прилетает сюда, а не к твоему отцу, — сказал Авраам.
Отец Ривки, шорник Танхум Пекер, пришел в восторг, когда его внук завел себе сокола. «Мы сделаем из него охотничью птицу», — сказал он, и его лысина засверкала от предстоящего азарта. В первые годы после основания деревни Танхум Пекер был одним из самых занятых людей. Он шил и чинил уздечки, сбрую, вожжи и ремни упряжи. Его хомуты славились по всей Долине, потому что они никогда не натирали шею животным. Дедушка изображал мне, как Пекер нарезал полосы для кнутов, с силой проводя ножом по большому куску кожи, и при этом вздыхал от напряжения и высовывал кончик языка. «Нож его шел так уверенно, что кончик кнута начинал дрожать уже в ту минуту, когда отделялся от материнского куска». Когда в деревне появились первые тракторы, заработки Пекера упали, но его пальцы и сапоги по-прежнему пахли кожей и седельным дегтем, и тот же запах вытекал из деревянных стен его мастерской.
«Охотничий сокол, — мечтательно сказал Пекер. — Как у помещиков и господ офицеров».
В молодости он был денщиком у кавалерийского офицера в армии русского царя Николая.
«Вот были денечки! — то и дело вспоминал он, раздражая своей тоской других отцов-основателей. — Офицеры в мундирах, с саблями, все в золотых погонах, помещичьи дочки и балы, платья раздуваются, все танцуют, шепчутся в саду…»
Пекер особенно любил рассказывать о новогоднем бале у полицеймейстера в каком-то губернском городе:
— Подали таких здоровенных речных рыб, не то лещей, не то палтусов, и мне тоже дали выпить-закусить, а потом все пошли танцевать…
— И что, жид Пекер тоже танцевал? — презрительно спрашивал Либерзон. — Или только вылизывал хозяйские сапоги?
— Танцевал, — гордо отвечал Танхум Пекер.
— С конюхом майора или с кобылой губернатора?
Пекер не отвечал. Он шил седла и подпруги по заказу людей «а-Шомера» и, попав таким манером на страницы истории, уже удовлетворил потребность увековечиться, терзавшую всех наших стариков. Именной указатель «Книги Стражей» представлялся ему вполне достойным и почетным памятником, и он не ощущал нужды ни в каком ином мемориале.
Дедушка терпеть не мог Пекера, потому что во время первой войны, когда члены «Трудовой бригады» пасли овец, люди из «а-Шомера» преследовали их, уводили у них стада и оговаривали перед турецкими чиновниками. Денег им тогда не платили, свою единственную пару обуви они отдали Фейге, голод и болезни исполосовали их шрамами. Циркин часами наигрывал на мандолине, глотая ртом ее отрывистые звуки, чтобы заглушить бурчание в желудке. Кожа Фейги была покрыта нарывами, но она упрямо тащила свое костлявое, сожженное солнцем тело и усталой рукой гладила своих друзей по головам.
«Мальчики мои! — говорила она. — Любимые мои!»
Ее мальчики обворачивали ноги тряпками. Они уже не летали по воздуху. Их кожа огрубела и стала жесткой, а голод придавливал их к земле. Когда они не двигались, я вообще не мог их увидеть, даже зажмурив глаза, потому что они становились похожими на огромные застывшие глыбы. Каждый второй день Циркин варил им клейкое варево из кукурузы и бобов в жестяной печи, которую он построил в яме, приспособив под трубу поломанный глиняный кувшин.
Даже многие годы спустя, когда дымный вкус той печи давно улетучился из их ртов и волос, дедушка и его друзья все еще хранили обиду на людей «а-Шомера», и дедушка обычно ронял в их адрес: «Сатрапы, которые только и мечтали, что основать в Галилее коммуну арабских кобыл». |