Иди.
Она одернула халат — слишком узкий и слишком короткий, который был чей-то, не ее, потом, сжав ноги, с трудом застегнула нижнюю пуговицу и снова расстегнула и смотрела на солдата, который тут же пропал во тьме, но еще долго были слышны его шаги, тяжелые и усталые.
Она так долго ждала, что, задумавшись, не заметила, как он вернулся, и вздрогнула, вдруг услышав тихий голос:
— Зато ты, ей-богу, — прямо с неба…
Ничего не ответив, она вошла в подъезд, и он последовал за ней, тоже молча, и не обменялись ни словом, пока лифт поднимался не шестой этаж, пока она открывала квартиру.
А когда щелкнул выключатель, он сказал:
— Можно помыться? Я грязный. Весь в грязи.
— Вторая дверь, — сказал она. — Уборная рядом. Я дам полотенце…
И вдруг осеклась на полуслове, не понимая, почему она должна объяснять Давиду, где у них ванная и где уборная.
В гостиной уже горел свет, но они все еще шли на ощупь, как слепые.
8.
Он встал, и она увидела, что не ошиблась.
Действительно, брюки были коротки и узки ему, и теперь, при свете восходящего солнца, вдруг брызнувшего в окно, вид у него был смешной, мальчишеский.
Встав, он спросил:
— Ты… одна живешь?
— Одна.
— Совсем одна?
Она помолчала, потом спросила:
— А тебе-то что?
— Нет, ничего… Не знаю. — И добавил: — Я подумал: может, муж на войне, на фронте, а жена — с другими.
— Ну и что?
— Не хотел бы я быть ее мужем.
— А спать с ней… хочешь?
— Ну чего там… Сама ведь сказала, что одна…
— Но вчера ведь ты не спрашивал?
Он молчал.
— А сегодня? Когда будил меня спозаранку?
Он зашнуровывал ботинки и сопел, потому что места было мало, ногу поставить некуда, и приходилось завязывать шнурки, чуть ли не в три погибели согнувшись, вот он и сопел.
— Тебе-то что? — снова спросила она.
Он выпустил шнурки, с которыми никак не мог справиться, — они путались друг с другом, обвивались вокруг пальцев, не лезли в сплющенные дырочки ботинок, — и смотрел перед собой на полированную дверцу шкафа, где виднелось его бледное отражение.
— Я хотел… я только хотел сказать… хорошо, что ты одна…
— Хорошо, что я одна!
— И я говорю: хорошо, когда человек один.
— А тебе? Плохо? — спросила она.
Он помолчал, глядя на бледную фигуру в шкафу, а потом ответил:
— И мне хорошо.
И повторил:
— Мне тоже хорошо. Разве я не говорил?
— Нет.
Она обрадовалась.
Он нравился ей таким, как есть, солдат.
Ведь мог приплести какую-нибудь историю: про сына или двух сыновей, и что оба, мол, офицеры, а офицер — он первым идет в атаку. И что еще, мол, дочь у него, и, чего доброго, тоже на фронте, потому что служит шофером или санитаркой. И, дескать, мать их тихо сходит с ума, потому что сам он — тоже солдат, хоть и немолодой уже, но солдат.
А он просто ответил:
— Мне тоже хорошо.
Она любила правду, какой бы та ни была.
Она и от Давида всегда хотела правду: правду, правду и только правду, ибо все равно ведь придется однажды изведать ее вкус.
9.
Какой бы ни была она, эта правда, чуешь ее губами, горлом, языком, ноздрями, глазами, пальцами, всем телом…
Война тогда отгремела быстро, за шесть дней, потом ее так и назвали — Шестидневной. |