Солдат ведь.
На войну отправился.
Та что же тут удивляться?
Она не стала вставлять сетку и закрывать окно, а вернулась в гостиную ждать, когда близнецы позвонят снизу, чтобы сразу открыть им.
Все-таки хорошо.
Пусть близнецы. Пусть двойни эти.
Когда прозвенел звонок, она сняла надтреснутую трубку, нажала кнопку и услышала, как щелкнула задвижка внизу, как открылась и снова закрылась дверь подъезда.
Так и стояла перед дверью.
Ждала, пока подымется лифт.
И когда лифт подошел, она не дожидаясь звонка, распахнула дверь.
Распахнула и застыла, оцепенев: перед ней были трое — два близнеца и Бени.
А близнецы опять с водой явились.
И где только ведра взяли?
В самом деле, где братья каждый раз находят ведра? Откуда берут их, приходя к ней?
Ни разу не подумала: откуда ведра.
На этот раз ведра были одного цвета — желтые, таких еще не приносили, и полные, как обычно.
Желтые ведра приблизились к порогу, и она посторонилась.
А когда посторонилась, все трое ввалились внутрь, и Бени захлопнул дверь.
Только тут она очнулась, испуганно огляделась, но было не убежать, не скрыться, и она лишь отступила на шаг, не зная, что ей делать.
Можно было только кричать, звать на помощь.
И она звала, кричала.
— Давид! — кричала про себя.
— Йона!
— Солдат!
— Шмулик!
И в глазах темнело от этого беззвучного крика.
А Бени смотрел на нее так же, как вчера Ахмед.
45.
Может, во всем виноват был чужой халат.
Слишком короткий, узкий, верхняя пуговица не сходилась и нижняя тоже, и белели длинные ноги — гладкие, длинные, словно шли от шеи, а под шеей — высокая, глубоко открытая грудь, она-то и не давала застегнуться верхней пуговице.
А может быть, халат ни при чем.
Еще позавчера, а может, и раньше, едва лишь стали затягиваться раны, только раньше она просто не замечала этого, но позавчера глаз не сводил с нее Ахмед, все пялился, призывая, прося, упрашивая.
Она пыталась уйти от этого взгляда.
Ничего не говорила.
А когда подала ему пить, он протянул свою темную руку с длинными, тонкими беловатыми пальцами, коснулся ее локтя и скользнул вниз, погладил, но она лишь отвела его руку и ничего не сказала.
Ничего.
А потом, когда перевязывала последнюю не закрывшуюся рану на бедре, видела, как вздымается простыня, но притворилась, будто не видит.
Надо было поторопиться, и все.
Быстро-быстро перевязать его и выйти из девятнадцатой палаты.
И она заторопилась.
Он опять протянул руку, и кончики пальцев легли ей на грудь.
Она отстранилась и замедлила движения, перестав спешить.
Теперь уже совсем не спешила больше.
Медленно подняла его ногу.
Стала медленно, туго наматывать бинт.
Медленно прижимала ногу его к бедру, накладывая виток за витком, словно гладя.
И улыбнулась, когда он застонал.
И не отвернулась, потому что не стыдилась больше своей улыбки: пусть все смотрят, каждому могла показать ее, эту кривую улыбку.
И сказала, не шевеля губами:
— Женщину захотелось? А больше тебе ничего не хочется?
Кто знает, сколько рук и ног, сколько голов успел ты отрубить, прежде чем тебе ноги отдавили.
А теперь меня захотелось?
Что ж…
Она поглаживала ладонью туго намотанный бинт, а он стонал.
Он хотел женщину.
Что ж…
Она уходила из палаты, чувствуя всей спиной его жадный взгляд, и шла неспешно, медленно, плавно покачивая при этом широкими бедрами.
А что?
Не женщина разве?
Кто скажет — нет?
И мать. |