Его снова объял страх, и надежда, поданная словами Марыни, будто бог в милосердии
своем вместо кары посылает раскаяние, развеялась как дым. И время от времени ему стало казаться, что болезнь Марыни и есть та самая кара. Почему
это так, он не мог себе объяснить, и напрасно рассудок подсказывал, что, положим, Основская и Линета наказаны по заслугам, а его вина
несоразмерна. Страх отвечал, что пути зла неисповедимы, и постигнуть его последствия разуму человеческому не дано. И мистический ужас охватывал
его. Человек в беде утрачивает способность рассуждать здраво и живет во власти страха; то же было и с Поланецким. Бездна разверзлась пред ним, и
он стоял на краю в полном бессилии, говоря себе при виде осунувшегося Марынина лица: “Чистое безумие думать, будто она выживет!” - и в то же
время судорожно ловя во взорах окружающих хотя бы тень надежды, душой и сердцем, всем своим существом восставая против самой мысли о смерти. Ему
казалось чудовищно несправедливым, если она оставит его, так и не узнав, сколь безмерна его любовь, - не вознагражденной за всю
невнимательность, неделикатность, эгоизм, неумение ценить ее, прежде чем он успеет высказать, кем она стала для него: частицей его собственного
“я”, не просто любимой, но боготворимой. И он все повторял про себя: уж коли к нему немилостив господь, пусть хотя бы над ней сжалится, дарует
ей перед кончиной миг столь заслуженного счастья. Потом дерзостные поучения, обращенные к всевышнему, опять сменялись сокрушением и смиренными
мольбами. А Марыне меж тем день ото дня становилось хуже, и он, из одной крайности бросаясь в другую, места себе не находил, то возмущаясь:
“Этого не может быть!”, - то сдаваясь: “Так и должно было получиться”.
А в довершение всего, из опасения, как бы жена не догадалась, приходилось притворяться, будто болезнь ее нисколько его не беспокоит. И
доктор, и пани Бигель не уставали повторять, чтобы он ненароком ее не напугал; он и сам этого остерегался, но каких мучений стоило сдерживаться
и думать: а вдруг она заподозрит его в бесчувственности, да так и умрет с мыслью, что он никогда ее не любил. Поланецкий стал сам на себя
непохож. Бессонница, усталость и волнение привели его в состояние какой-то болезненной экзальтации, и опасность, без того серьезная, приняла в
его глазах ужасающие размеры. Ему уже казалось, что надежды нет, и он ловил себя на том, что думает о Марыне как о покойнице. По целым дням
припоминал ее добрые качества, ласковые слова, кроткий, мягки и нрав, как все ее любили, коря себя за то, что не платил ей взаимностью, не любил
и не ценил по достоинству, обманул, а теперь вот потеряет - и по заслугам.
И от сознания, что сам накликал беду на свою голову и искупать вину уже поздно, у него сердце разрывалось на части. Ведь даже смерть горячо
любимых при жизни людей оставляет сожаления, что любили их недостаточно, - и нет ничего горше этого чувства.
В начале декабря из двухмесячной поездки в Италию вернулись Свирский и Завиловский. Поланецкий так исхудал за это время и вид у него был
такой изможденный, что они еле его узнали. А он, убитый горем, едва замечал их и словам утешения, которыми они старались ободрить его, внимал,
как сквозь сон, - равно как и рассказам художника, пытавшегося его развлечь. Какое ему дело было до Завиловского или пани Бронич с Линетой, если
его Марыня могла со дня на день скончаться! Свирский, очень любивший Марыню, отправился за поддержкой к пани Бигель, но и та не сказала ничего
утешительного. Доктора сами толком не понимали, что с ней: к естественному в ее положении недомоганию прибавились другие, не поддававшиеся
точному диагнозу. |