Изменить размер шрифта - +

Нинка говорила странные слова, они не имели к нему отношения. Сама Нинка полна чего-то такого, что ему недоступно, он чувствует, как постоянно и сложно работают в ней мозг и душа, а его она придумала. Потом он выскажет ей… нечего выдумывать. А сейчас пусть замолчит, он больше не хочет слушать её, её слова мешают ему сейчас, он хочет, чтобы подольше горели ладони, горела грудь.

С ним впервые творится такое! Он словно от неё заразился, у неё забрал и весь до краёв наполнился светом. Впервые он хочет говорить ей такие слова, которых не говорил никому, которых до сих пор не знал в себе, а сейчас они пришли к нему, и их в нём много. Он хочет целовать её осторожно, не причиняя ей боли, и хочет взять её тонкую руку в свою.

И не разрешает себе ничего. Не разрешает себе говорить Нинке то, что родилось в нём, не разрешает себе взять её руку. Это впервые с ним такое.

Он всегда шёл только за своим желанием, ещё с детства, когда узнал, что есть смерть. Умирал старик. Он был в беспамятстве и всё шептал: «Успеть бы, успеть!» Что успеть, никто, и Кеша тоже, так и не понял тогда, с тем старик и ушёл, но словцо запомнилось. Нужно успеть, а то будет поздно, и Кеша ни в чём никогда себе не отказывал.

Теперь же, только протяни руку, он наконец поймёт то, что в нём перепуталось, то, что сейчас возникло в нём, то, что один, без Нины, он не сможет понять. Через Нину ему — заново начинать жить! А он бездействен, напряжён, как застывшее в холоде железо. Только его язык мелет какую-то чушь.

— Можно разогреть и на постном, ничего не сделается с ними.

— С капустой? — спросила Нинка и вдруг, обхватив его тонкими руками, как Надька, сама припала к нему, закрыв свет солнца, обожгла губами щёку, грудь, живот, мела по нему волосами и возвращалась к лицу. — Шаман! — смеялся её голос, пропадал. — Ну же, какой ты холодный! — снова являлся и рвался случайно заблудший в свете голос.

В сорок лет стронулась его душа.

А Нинка мешала ему голосом:

— Ничего не боюсь, когда ты рядом, Я знаю, ты меня от всех болезней спасёшь.

Он снял её руку со своего лица, аккуратно положил на тахту. Она замолчала. Он ступил на горячий солнечный пол, и дерзость, прежняя, молодая, та, что жила в нём до гибели деда, до поселившейся в нём злобы, дерзость, которая спасала самых безнадёжных, самых тяжёлых больных, вернулась к нему.

— Вставай, Нинка, сейчас начнём лечиться.

 

5

 

Ночью он проснулся от странного движения в себе. Кто-то живой крался по его сосудам, соскребая наросты, наслоения, освобождая ток крови. Невидный, этот «кто-то» хозяйничал шумно, но там, где он прошёл, становилось широко и светло, как было в нём давно, всегда, когда был жив дед и не было Воробьёва. Омываясь изнутри светом, Кеша удивлялся, как он мог жить всё последнее время, не ощущая себя в себе. Внешний человек таял. Кеша сдерживал радость, боясь, что возвращающиеся зрение, слух исчезнут, что он перестанет видеть.

 

Внезапно он оказался в деревенской избе. Ему пять лет, он стоит на жёлтом, словно желтком вымытом полу, от пола, от всего широкого его пространства, к потолку восходит жёлтый свет. Дед поднял руки вверх, смотрит в потолок, от которого идёт вниз, к полу, белый свет. Кеше кажется, это дед посылает свет с потолка к полу и с пола к потолку. Дед стоит лицом к трём окнам, в каждом окне — солнце.

— Солнцем умойся, солнцем очисться, солнцем надышись, солнцем наешься. Солнцем сплетёшься с людьми.

Дед совсем молодой, лохматый. Волосы у него тёмные. Около уха, на щеке — сажа. Почему-то сажа очень мешает ему слушать деда. Кеша хочет сказать деду о саже, но невольно солнечный свет, который посылает дед с потолка на пол и с пола на потолок, переливается в Кешу, Кеша тоже поднимает руки вверх.

Быстрый переход