И почему, собственно, я чувствовал
себя в ответе за это глупое озеро? Ну, раз чувствовал, значит,
неспроста. С мольбой заглянул я в лицо кирпично-рыжему, щеки
его сияли ухоженной свежестью и здоровьем, хотя я хорошо знал,
что понапрасну унижаюсь, -- он не пожалеет меня.
Теперь он как раз обратил внимание на мои ноги в темных
грубых носках -- слава Богу еще, что они не дырявые, -- и
отвратительно ухмыльнулся. Он подтолкнул своего приятеля и
показал на мои ноги. Тот тоже издевательски заулыбался.
-- Вы на озеро посмотрите! -- воскликнул я, показывая
рукой в окно.
Рыжий пожал плечами -- ему и в голову не пришло
повернуться к окну -- и что-то сказал своему приятелю; я
половину не расслышал, но речь шла обо мне и таких вот
простофилях без ботинок, которым не место в такой гостиной. При
этом в слове "гостиная" для меня, как в детстве, звучал
какой-то оттенок благородства и светскости, прекрасный и
фальшивый одновременно.
Чуть не плача, я наклонился и посмотрел на свои ноги, как
будто надеялся еще что-то поправить, и теперь оказалось, что я
сбросил с ног стоптанные домашние туфли, -- как бы то ни было,
одна туфля, большая, мягкая, темно-красная, валялась на полу. Я
нерешительно поднял ее, ухватившись за задник, по-прежнему в
том же слезливом настроении. Туфля выскользнула, но я успел
поймать ее на лету -- а она тем временем выросла еще больше --
и держал теперь ее за носок.
И тут я внезапно с каким-то внутренним облегчением ощутил
глубокую значимость этой туфли, которая чуть покачивалась у
меня в руках под тяжестью массивного задника. Ах, какое
великолепие -- такая вот дряблая туфля, до чего она мягкая и
тяжелая! Я попробовал взмахнуть ею -- это было нестерпимое
ощущение, и оно пронзило меня блаженством насквозь. Никакая
дубинка, никакой резиновый шланг не шел ни в какое сравнение с
моей большой туфлей. Я дал ей итальянское имя Канцильоне*.
Едва я играючи обрушил первый удар своей Канцильоне на
голову рыжего, как этот молодой и безупречный модник,
качнувшись, повалился на диван, а все остальные, и та комната,
и страшное озеро -- утратили надо мной всякую власть. Я был
большой и сильный, я был свободен, и во втором ударе, который
пришелся рыжему по голове, уже не было ничего от борьбы, от
суетливой обороны, а лишь ликование и освобожденная радость
победителя. Да и к поверженному врагу у меня не было ненависти,
он был мне интересен, дорог и мил, ведь я был его господином и
его творцом. Ибо каждый хороший удар, который я наносил своей
романской дубинкой-туфлей, все больше придавал форму этой
незрелой обезьяньей голове, выстраивал, лепил, и с каждым
ударом она становилась все более привлекательной, красивой,
благородной, становилась моим творением, моим произведением,
которым я был доволен и которое я любил. |