Но вместе с тем среди этих народов, почитавших
священное творение бога во всякой букашке и искренне
предававшихся молитве и богослужению в храмах, обыденными,
заурядными вещами были ложь и воровство, лжесвидетельство и
подлог, ни в одной душе подобное не вызывало ни возмущения, ни
хотя бы удивления. И чем больше размышлял благожелательный
провозвестник истинной веры, тем более неразрешимой загадкой,
презревшей законы логики и теорию, казался ему этот народ.
Слуга, с которым Эгион возобновил свой беседы вопреки запрету
Бредли, словно сроднился с ним душой, но однажды, спустя
какой-нибудь час после столь дружеского разговора, выяснилось,
что он украл батистовую рубашку; когда же Эгион мягко, но
настойчиво потребовал ответа, слуга принялся клятвенно уверять,
что знать ничего не знает, а потом с улыбкой сознался в
воровстве, показал рубашку и доверчиво сказал, дескать, в ней
есть небольшая дырочка, и он, стало быть, подумал, что господин
эту рубашку уже не наденет.
В другой раз Эгиона поверг в растерянность водонос. Этот
человек получал жалованье и стол за то, что два раза в день
приносил воду из ближайшей цистерны в кухню и две ванные
комнаты. Работал он только утром и вечером, днем же часами
сидел в кухне или в хижине слуг да жевал бетель или кусочки
сахарного тростника. Однажды другой слуга отлучился, и Эгион
велел водоносу почистить костюм, к которому пристали во время
прогулки семена трав. Водонос только засмеялся в ответ и
спрятал руки за спину, а когда миссионер уже раздраженно
повторил приказание, он в конце концов повиновался и выполнил
пустяковую работу, но при этом жалобно причитал и даже пустил
слезу, закончив же, со скорбным видом уселся на свое место в
кухне и еще битый час возмущался и негодовал, словно в
отчаянии. С бесчисленными трудностями, устранив множество
недоразумений, Эгион наконец добрался до сути дела:
оказывается, он тяжко обидел водоноса, приказав ему выполнить
работу, которая не положена ему по чину.
Все эти мелкие события постепенно накапливались и в конце
концов слились словно в некую стеклянную стену, вставшую между
миссионером и индусами, из-за чего он был обречен на
одиночество, от которого страдал все сильнее. И тем усерднее, с
какой-то отчаянной жадностью занимался он изучением языка, в
чем достиг немалых успехов; как горячо надеялся Эгион, овладев
языком, он все-таки постигнет однажды и самый народ. Он все
чаще отваживался заговорить на улице с каким-нибудь индусом,
без толмача ходил к портному, в лавки, к сапожнику. Порой
завязывался у него разговор с простыми людьми, он говорил с
ремесленниками об их изделиях или с приветливой улыбкой хвалил
малыша на руках у матери, и тогда в живой речи и в глазах этих
людей языческой веры, но чаще всего в их добром детском
счастливом смехе ему открывалась душа чужого народа, такая
ясная и по-братски близкая, что на какое-то мгновенье вдруг
исчезали все преграды и пропадала отчужденность. |