Это есть нечто, имеющее только очень косвенную связь с материальным, реальным миром, в котором мы находимся. Эдильберто Торрес олицетворяет для мальчика все человеческие страдания. Мне уже ясно, что тебе этого не понять. Вот почему я так боялся отчитываться перед вами о моем разговоре с Фончито.
— Духовный опыт? — повторила донья Лукреция. — Но что конкретно это означает? Ты можешь объяснить, Пепин?
— Это означает, что мальчику является дьявол, которого зовут Эдильберто Торрес и который оказался перуанцем, — мрачно резюмировал Ригоберто. — Вот что ты, по сути, сообщаешь нам, пользуясь затертыми фразочками приходского чудотворца.
— Обед готов, — очень вовремя возвестила заглянувшая в дверь Хустиниана. — Можете садиться за стол когда пожелаете.
— Поначалу это меня не беспокоило, а скорее удивляло, — говорил Фончито. — Но теперь все по-другому. Хотя «беспокоить» — не совсем верное слово, святой отец. Это меня печалит, заставляет тревожиться и вообще чувствовать себя нехорошо. Понимаете, это началось с тех пор, как он при мне стал плакать. Вначале он не плакал, просто хотел поговорить. Хотя он и не объясняет, из-за чего эти слезы, я чувствую, что плачет он из-за всего плохого, что происходит в мире. А еще из-за меня. Вот отчего мне больнее всего.
Возникла долгая пауза; наконец падре О’Донован объявил, что креветки превосходны, — сразу понятно, что выловили их в реке Ма́хес. Кого благодарить за это лакомство — Лукрецию или Хустиниану?
— Ни ту ни другую, а повариху, — ответила хозяйка. — Ее зовут Нативидад, и она, разумеется, из Арекипы.
— Когда ты видел этого сеньора в последний раз? — спросил священник. Прежней уверенности и спокойствия как не бывало, падре О’Донован заметно нервничал. Свой вопрос он задал очень осторожно.
— Вчера в Барранко, на Мосту вздохов, святой отец, — тотчас ответил Фончито. — Я шел себе по тротуару, рядом со мной — еще человека три. Как вдруг я увидел его — он сидел на перилах.
— И снова плакал? — спросил падре О’Донован.
— Не знаю, я видел его только одну секундочку, пока проходил мимо. Он меня не остановил, а я ускорил шаг, — уточнил мальчик; теперь у него был испуганный вид. — Плакал он или нет, я не знаю. Но лицо было печальное-препечальное. Не знаю, как и объяснить, святой отец. Такой печали, как у сеньора Торреса, я раньше не видел ни у кого, клянусь вам. Она передается мне как болезнь, я надолго становлюсь сам не свой, умираю от тоски и не знаю, что с этим делать. Мне хотелось бы знать, что заставляет его плакать. Хотелось бы знать, чего он хочет от меня. Иногда я думаю, что он плачет по всем, кто страдает. По больным, по слепым, по тем, кто просит на улицах подаяния. В общем, не знаю… стоит мне его увидеть, как в голову лезут самые разные мысли. Вот только, святой отец, я не знаю, как их выразить.
— Твое описание вполне понятно, — успокоил мальчика священник. — По этому поводу можешь не волноваться.
— Ну и что же нам теперь делать? — спросила Лукреция.
— Дай нам совет, Пепин, — подхватил Ригоберто. — Я полностью парализован. Если дело обстоит так, как ты говоришь, этот ребенок обладает чем-то вроде дара, гиперчувствительностью: он видит то, чего не видят другие. Ведь так получается? Я должен с ним поговорить? Или лучше промолчать? На душе у меня неспокойно, мне страшно. Я не знаю, что делать.
— Будь с сыном поласковей и не приставай, — ответил падре О’Донован. — Совершенно точно, что этот субъект — существующий или несуществующий — не может быть извращенцем и не собирается причинять вред твоему сыну. |