Изменить размер шрифта - +
Из радиоприемника, стояв­шего на подоконнике, доносились среди полной тишины звуки танцевальной музыки. Может быть, оттого, что в самой тишине этого дома было что-то леденящее душу, я, услышав эти звуки, вдруг заметил, что, несмотря на начало декабря, квартира не отапливалась. Чечилия, ко­торая шла впереди, сказала:

 

 

184

 

 

 

 

Скука

 

 

 

— Папа, позволь представить тебе моего учителя ри­сования.

Отец Чечилии с трудом поднялся с кресла, где он сидел, слушая радио, и пожал мне руку, ничего не сказав и показывая в то же время на горло, как бы давая понять, что из-за болезни он не может говорить. Я вспомнил тя­желое дыхание и странные звуки, которые слышал не­сколько дней назад по телефону, и понял, что это он тогда мне отвечал, вернее, тщетно пытался ответить. Я смотрел на него, покуда он, подавшись вперед, приглу­шал звук в приемнике, а потом с трудом усаживался в свое кожаное кресло, потертое и потемневшее от старо­сти. Видимо, когда-то он был тем, что называют «краси­вый мужчина», красивый той немного вульгарной красо­той, что бывает свойственна слишком правильным ли­цам. Но от этой красоты не осталось уже ничего. Болезнь изуродовала его лицо, заставив его в одном месте опасть, а в другом раздуться, испещрив его там и сям то белыми, то красными пятнами. Смерть, подумал я, уже видна и в этих черных волосах, лежащих плоско, как неживые, словно смертная испарина приклеила их к вискам и ко лбу, и в лиловом цвете губ, и, главное, в круглых глазах, в которых стоял ужас. Глаза словно кричали о том, о чем уста промолчали бы, даже если бы имели возможность говорить: они заставляли думать не о немоте, а об отчая­нии и беспомощности, то были глаза узника с кляпом во рту, которого, одинокого и беспомощного, оставили один на один с приближающейся смертью.

Чечилия велела отцу сесть, потом предложила стул мне и попросила составить компанию отцу, пока она от­лучится на кухню. Она говорила громко и обращалась с отцом как с неодушевленным предметом, которым могла распоряжаться по своему усмотрению. Я сел напротив

 

 

 

185

 

 

 

 

Альберто Моравиа

 

 

больного и, не зная, о чем еще говорить, принялся рас­хваливать художественные таланты Чечилии. Слушая меня, отец испуганно ворочал своими большими глаза­ми, как будто я не о дочери ему рассказывал, а обращался к нему с какими-то угрозами. Время от времени загова­ривал и он, вернее, пытался заговорить, как тогда, по телефону, когда ему пришлось мне отвечать, но звуки, исходящие из его уст — не артикулированные, а просто выдохнутые, — были мне непонятны. Внезапно, безо вся­кого перехода, с той невольной бесцеремонностью, кото­рая бывает свойственна здоровым в общении с больны­ми, я заявил, что мне надо помыть руки, встал и вышел из гостиной.

Выйти меня заставило то же самое любопытство, ко­торое побудило меня попросить у Чечилии познакомить меня с ее родителями. Очутившись в коридоре, я наугад открыл первую из четырех дверей.

Я оказался в комнатке, дохнувшей на меня ледяным дыханием нищеты. Черная железная эмалированная кро­вать с освященной оливой у изголовья и красным одея­лом, тщательно расправленным на тощем матрасе, два так называемых кухонных стула с желтыми соломенны­ми сиденьями да небольшой шкаф из грубого дерева со­ставляли все ее убранство. Я сразу же догадался, что ком­ната принадлежит Чечилии: я понял это по запаху, стояв­шему в воздухе, — острому, звериному, женскому запаху: так пахли волосы и кожа Чечилии. Я открыл шкаф, чтобы проверить правильность своей догадки, и действительно увидел в нем развешенные на плечиках все те немногие наряды, которые были мне хорошо знакомы и которые составляли гардероб Чечилии: юбка балерины, которую она носила летом, когда мы познакомились; костюм из серой шерсти, который она надевала в холодные дни;

 

 

186

 

 

 

 

Скука

 

 

черный плащ, который она носила по вечерам; черный костюм из тех, что называются полувечерними.

Быстрый переход