Но отец, со всей энергией фанатического
преклонения перед университетом, настаивал на академическом образовании.
Единственное, чего мне удалось добиться, было разрешение, вместо
классической филологии, избрать английскую (я согласился на этот компромисс
с тайной мыслью, что знание этого языка впоследствии облегчит мне морскую
карьеру, к которой я так неудержимо стремился).
Итак, в этом curriculum vitae нет ничего более неверного, чем любезное
утверждение, будто уже в течение первого семестра, проведенного в Берлине,
я, под руководством лучших профессоров, приобрел солидную подготовку для
изучения филологических наук. Что общего имела моя буйно разразившаяся
страсть к свободе с университетскими семинариями! При первом же беглом
посещении аудитории, затхлый воздух и проповеднически-монотонная,
поучительно-широковещательная речь вызвали во мне такую усталость, что мне
пришлось сделать усилие, чтобы не опустить сонную голову на скамейку: ведь
это была опять та же школа, из которой я был так счастлив вырваться, тот же
класс с возвышенной кафедрой и с пустым крохоборством. Мне невольно
почудилось, что из тонких губ тайного советника сыплется песок - так мелко,
так равномерно текли в душный воздух слова из потертой тетрадки. Чувство,
которое я испытывал еще учеником, - будто я попал в покойницкую духа, где
равнодушные руки анатомов прикасаются к умершим, - с пугающей отчетливостью
оживало в этом рабочем кабинете антикварного александрийства. И с какой
силой сказалось это инстинктивное отвращение, когда, после с трудом
прослушанной лекции, я вышел на улицу Берлина - Берлина того времени!
Пораженный собственным ростом, он играл своей так внезапно расцветшей
возмужалостью, изо всех улиц и закоулков сверкая электрическим блеском. Это
была горячая, жадная, нетерпеливая жизнь, которая своей неукротимой
алчностью, своим бешеным темпом отвечала дурману моей собственной,
только-что пробудившейся возмужалости. Мы оба, город и я, внезапно
вырвавшись из протестантского, ограниченного, любящего порядок мещанства,
поспешно отдавались еще не испытанному опьянению силы и возможностей. Мы
оба, город и я - легко воспламеняющийся юноша, - мы оба дрожали подобно
динамомашине, полные беспокойства и нетерпения. Никогда я не понимал,
никогда не любил Берлина так, как тогда, ибо точно так же, как в этом
переполненном, напоенном всеми соками, теплом человеческом пчельнике, так и
во мне каждая клеточка стремилась к быстрому расширению. Это нетерпение,
присущее здоровой молодости, - где же было ему разрядиться, как не в
горячем, судорожном лоне этого гиганта-женщины, в этом нетерпеливом, пылком,
сильном городе! Властным порывом он привлек меня, я весь погрузился в него,
ощупывая его вены; мое любопытство поспешно обнимало его каменное и все же
теплое тело. |