.. Странное дело, только что вышагивал по коридору, отпускал не всегда смешные остроты, как он называл их, «мо», вынимал из холодильника бутылку боржома, наливал боржом в стакан, умоляюще поглядывал на Эрну Генриховну: «Голубушка, домой хотца, когда?» — садился за стол в палате, со вкусом разворачивал свежую газету. Он любил читать газеты первый, потом уже давал читать другим.
«Странное дело, — размышляла Эрна Генриховна, по-прежнему стоя у зеркала, глядя в него, но уже не видя себя. — Казалось бы, за долгие годы и на фронте, и здесь, на гражданке, можно было бы привыкнуть к смерти. Я же врач, скольких мне пришлось провожать в последний, как говорится, путь! Разве я переживала когда-нибудь так, как сейчас? Можно подумать, что Скворцов был мне близким человеком? Что он, мой родственник или я дружила с ним давно? Нет, нет и нет! А вот, поди ж, казалось бы, еще один летальный исход, еще один среди остальных, но не могу примириться. Не могу, и все тут!»
Ей вспомнилась дочь Скворцова, ангелок с бледно-голубыми глазками. На этот раз глазки были красные, опухшие.
— Как же так? — спрашивала она. — Папа был уже совсем хороший... — Губы ее дрожали, по щекам катились слезы.
Нянечка Домна Петровна, дольше всех работавшая в больнице, сказала, глядя на нее:
— Как ни говорите, дороже отца у нее никогошеньки на всем белом свете...
— А вы откуда знаете? — удивилась Эрна Генриховна.
Домна Петровна взглянула на нее светлыми, утонувшими в морщинах глазами.
— Откуда? Откуда. От разговора.
— Какого разговора? — не поняла Эрна Генриховна.
— Самого простого. Говорила с дочкой, все как есть поняла...
Домна Петровна вздохнула от глубины души и поплелась по коридору в угловую палату, откуда уже доносился чей-то настойчивый, долгий звонок.
«Она говорила, а вот я ни разу не удосужилась, — подумала Эрна Генриховна, провожая глазами старуху. — Я всегда как-то сверху вниз смотрела на эту поблекшую худышку, а ведь у нее своя жизнь, свой мир, дорогой и нужный лишь для нее, и свои какие-то печали, и радости, и горести. Домна Петровна поговорила с нею и все узнала о ней и поняла ее так, как следует понимать другого человека, а я, а мне до нее не было дела, не было и нет...»
Эрна Генриховна еще раз посмотрела в зеркало и увидела свои тугие, хорошо промытые щеки, маленькие в коротких ресницах глаза.
«У Илюши тоже короткие ресницы, — подумала она. — Но на этом наше сходство кончается, он другой, с ним легко. Как это Валерик сказал о нем? Рукастый мужик. Он не только рукастый, он теплый. И он всех жалеет...»
Она провела ладонью по своим волосам, нахмурилась, потом лицо ее прояснилось. Подумала о том, что как ни говори, а ей повезло: встретила, пусть даже и поздно, хорошего, прекрасного человека, который любит ее, немолодую, некрасивую, по правде говоря, жестковатую, неженственную. А он любит. Он сказал ей однажды:
— Мы будем стареть вместе.
Таша, старая фронтовая подруга, как-то спросила:
— Он в самом деле искренний?
И она, Эрна Генриховна, ответила уверенно, непоколебимо:
— В самом деле, безусловно.
Он оказался легок на помине. Вдруг вырос рядом с ней.
— Вот и я, — сказал, — привет!
Она изумленно воззрилась на него:
— Это ты? Неужели?
— Собственной персоной. А что в том такого, позволительно спросить, поразительного для тебя?
— Я не слышала, как ты вошел.
— Ты о чем-то задумалась. О чем же?
— Ни о чем, а о ком. О тебе.
— И что же? — спросил он. — К какому в конце концов пришла выводу?
— В общем, к положительному.
Он засмеялся, но тут же разом оборвал смех. |