Они мало видятся: мама всё время на работе. И мало разговаривают: мама всегда усталая, морщинка между бровями стала глубже. Мама быстро вытирает мокрой тряпкой клеёнку на столе, быстро моет посуду в голубом тазике, быстро моет руки, стелит постели, ложится и засыпает. Перед сном она говорит обычно одно и то же:
— Может быть, завтра придёт письмо от папы.
Это звучит как заклинание. Больше всего на свете мама хочет, чтобы пришло письмо. Скажет и сразу заснёт.
Ну и что же, что они мало разговаривают? Война, и некогда особенно много разговаривать. И без слов Люба видит, что маме трудно, она устала. Мама посмотрит на Любу прищуренными близорукими глазами, и Люба понимает: мама рада, что Люба дома, рада, что Люба истопила печку, рада, что есть на свете такой человек — Люба, её дочь. Разве обязательно говорить много всяких слов, чтобы это понять?
Скоро, скоро домой! А на верхней полке в буфете лежит немного хлеба и два куска сахара. Люба сама видела утром, как мама встала на стул и положила хлеб и сахар в самый угол верхней полки.
«Чтобы не было соблазна», — сказала мама озабоченно.
До войны мама убирала в дальний угол буфета латвийские конфеты «Лайма». Очень вкусные конфеты в таких ярких нарядных фантиках, что Люба и до сих пор видит эту светящуюся яркость — зелёные бумажки, синие, жёлтые. Синий так уж синий, глазам больно. Наверное, пока не было в магазинах латвийских конфет, Люба не видела таких ярких красок. А может быть, они остались в памяти такими пронзительно яркими потому, что это были не просто картинки, а именно фантики, в них были конфеты. Тянучки, ириски и шоколадные.
— Слава, ты любишь конфеты?
— Не болтай всякую глупость. Взрослая девчонка, скоро двенадцать, а болтаешь ерунду.
— А ты какие больше любишь? Я — ириски. И ещё леденцы. И ещё пастилу. И вишню в шоколаде… я ела один раз в гостях у маминого знакомого дяди Бори.
— Сейчас ты получишь по шее, — серьёзно говорит Славка, и Люба вздыхает и замолкает.
Вздыхает она для того, чтобы Славка понял: нехорошо угрожать человеку, который, в общем-то, не сделал ничего плохого. А наоборот, сделал хорошее — весь вечер работал и не нарушил большую секретную тайну.
Ничего, ничего, скоро домой. И Люба подставит стул, достанет с верхней полки всё самое вкусное — хлеб и сахар. А сырые варежки будут лежать на печке, печка не совсем ещё остыла, Люба топила после школы. Потом они с мамой будут пить кипяток вприкуску. С одним куском сахара можно выпить две кружки, если не откусывать помногу.
Славка убирает в сарай козлы, заворачивает пилу в тряпку, ногой набрасывает снег на опилки, чтобы не оставалось никаких следов.
— Всё. Теперь Курятников ничего не заметит.
— Слав, а вдруг заметит?
— Ты что? Ночью он в сарай не пойдёт, какой дурак пойдёт в сарай ночью? А мы завтра до школы всё закончим. Тут всего-то на час работы. Не проспишь?
— Почему это я просплю?
— Нет, я так спросил. А то можно Коляню позвать.
Любка не догадывается, что он дразнит её. Обижается:
— При чём здесь Коляня? Нечестно!
— Да ладно! — смеётся Славка. — Ты молодец. Хорошо пилишь, хотя и культурная. Завтра свистну под окном, сразу выходи.
Двор совсем тёмный, чёрный. До войны не было таких тёмных вечеров — двор освещали окна. Оранжевый свет, голубой свет, зелёный — у кого какой абажур. Шёлковые абажуры с кистями висели низко над обеденным столом, и на столе лежал светлый круг, а из окна падал во двор мягкий свет — свет домашнего тепла, уюта, порядка.
Теперь, в войну, все окна были занавешены плотными шторами. Если случайно пробивалась узкая полоска света, в квартиру стучал дежурный противовоздушной обороны или просто дворничиха Полина: «Проверьте светомаскировку!» А один раз Полина сказала Любиной маме:
«Кто свет плохо занавешивает, тот есть шпион и диверсант». |