– Я так и знал, – сказал Юрка.
– Ничего, старик, – сказал Железняк. – Рассосется. Погуляем чуток. Это она с утра.
– Все твои выдумки, – сказал Юрка безжалостно. – Почему нельзя отдыхать по человечески, в нормальном Доме творчества? Или в конце концов в Москве, где есть кино, есть игральные автоматы. Где есть культура. Есть люди нашего круга.
Возбуждаясь, Юрка говорил все громче. Голос его звенел от праведного гнева, с точностью имитируя ненавистные интонации бабушки, тети Любы и экс мадам Железняк. И словарь был тот самый, их, семейный, изысканный словарь новой охлократии.
– Что тут у вас? Какие трудности?
Железняк обернулся. Старший инструктор Хусейн не спеша спускался к ним по каменной лестнице.
– А а а, очередь. – Хусейн снисходительно махнул рукой. – Пошли.
Они обошли кассу слева, обошли хвост горнолыжников и домик канатчиков. Огромный краснолицый парень проверял билеты, пропуская на кресла.
– Знакомьтесь, – сказал им Хусейн. – Это Джамал. А это наш друг из Москвы.
Железняк и Юрка жали огромную лапу Джамала, попадая при этом в атмосферу спирта и копченой рыбы.
– Рыбки хотите? – предложил канатчик. – Один чудак из Ленинграда привез. Какой то там профессор. Профессор кислых щей…
Подбежал мальчик в американской рубашечке, дал Хусейну какой то список с цифрами. Хусейн поморщился, подумал, вздохнул, поставил еще одну цифру, расписался.
– Что это? – спросил Железняк, подсовывая Юрке очищенную рыбку.
– На похороны кому то собирают. У кого то родственник умер в селении. Меньше других не подпишешься… Тут каждый день собирают. То похороны, то чья нибудь свадьба – да я их в глаза не видел, этих людей, а все же свой – кабардинец. А то вдруг недостача у шашлычника: надо же от тюрьмы спасать. Весь оклад по подписке отдаешь. Живем, конечно, не на оклад…
«Значит, если проворовался или просчитался – выручат», – подумал Железняк. И отметил про себя, что из него вышел бы плохой кабардинец.
– Приготовились! – сказал канатчик. – Не спешите. Успеете сесть.
Кресло уже подходило сзади. Надо было сесть, не замешкавшись, уложить свои горные лыжи, не стукнув при этом Юрку по лбу, и опустить загородочку. Кресло качнулось.
– Страшно?
– Чуть чуть, – сказал Юрка, отчаянно вцепившись в руку Железняка.
Кресло с ходу вознесло их над соснами, над снежной просекой, над площадью, над отелем, над дальними склонами гор; начался подъем. Впрочем, это было не очень точное слово, обросшее к тому же тяготой и тягомотиной, новыми усилиями, устремлениями к цели, слово, замшелое от газетного употребления. Это было вознесение. Слово это, очищенное долгим неупотреблением, передавало легкость и неземной характер их подъема в гору, отрекалось от конкретной и убогой цели. Железняк не чувствовал больше тягот своего немолодого тела: он парил над снегами, над лыжниками, над вчерашними и завтрашними заботами, и Юрка сидел рядом, крепко вцепившись в его руку и словно признавая тем самым и существование отца, и его полезность, даже, может быть, необходимость.
– Ну что? Здорово?
– Просто замечательно, – сказал Юрка. – Только вот… Как мы будем сходить?
– Сойдем. Это просто.
Они повисли над впадиной, где темнели заросли рододендронов. Слева, на белом склоне, в совершенной гармонии застыли сосны. Здесь царила тишина. Тишина, которой уже почти не бывает на земле, а тем более над землей. Кресла продвигались почти бесшумно, по временам словно парили в вышине. «А может, это вовсе не тело мое возносится ввысь? – думал Железняк. – Может, это душа. Может, это и есть вознесение души?»
Слева открылась зеленоватая, равнодушно поблескивающая толща ледника. |