Генку вместе с воротком отшвырнуло в сторону, и он бойко покатился по промерзлой тверди, хватая ртом жгучий снег, само ведро выбило из рук Алика, и Алик закричал тонко, удивленно. Только что вот кричал он — не разобрать в шипении и грохоте. Ведро взметнулось в высоту и тут же скрылось в плотном тяжелом тумане. Лишь сквозь шипенье выхлестнувшего из трубы газа доносился звук, по которому можно было определить, как летело ведро и что оно все-таки не улетело на Луну или какую-либо другую далекую планету… Вскоре раздался дребезжащий резкий вой, от которого хотелось заткнуть уши — будто на землю летела дырявая бочка — ведро гулко врезалось в снег метрах в шести от Генки, насквозь пробив морозную твердь.
— Метанол! — прохрипел Генка, выплевывая снег изо рта и ловя глазами низенькую Аликову фигуру. Алик еще не смог опомниться от того, что произошло, размахивал беспомощно руками, словно ветряная мельница.
— Метанол! — разъярился Генка, хотел добавить крепкое словцо, да по непонятной причине не смог, затрясся в кашле, заработал ладонью у рта, — чик-чик-чик-чик…
Перевернулся на живот, стараясь освободиться от боли удара, вывернул голову, увидел, что над трубой, в месте пробоя, вспух хрустящий, будто сделанный из засахаренной махры, гриб, окостенел буквально на глазах, хотя в корешке гриба еще продолжало что-то пузыриться, клекотать, шипеть, жалобно попискивать, чирикать — там шла какая-то работа. Прекратись она, тогда пробой снова просверливать придется, потому что на таком морозе вода, газ, дерево превращаются в сталь, сталь же, настоящая сталь — в непрочную, как хлебная корка, материю, в пересушенную фанеру, в гниль.
— К шлейфу! — скомандовал Генка, поднимаясь на колени и ощущая с неприязненным чувством, с холодной жалостью, как бессильно дрожат у него ноги, тело ломит, словно после тяжелой болезни, а из головы, из ушей никак не вытряхнется тонкий, похожий на осиное жужжание, гуд. Он потряс головой, освобождаясь от этого гуда, от прилипчивого балалаечного звона, соскреб рукавицей лед со рта, сделал шаг к шлейфу, к отвердевшему грибу, краем глаза заметил, что Алик тоже подал признаки жизни, перестал стоять, как истукан, тоже сделал шаг. «М-молод-дец, нап-пар-рник…» Проговорил:
— Метанол давай, Алик!
Отчего-то удивился, что в мыслях он заикается, а наяву, в живой речи — нет. Пнул ногой под корешок снежного гриба, где пузыренье, работа, какое-то странное, пороховое, будто сейчас должен был стебануть выстрел, шуршание не прекращалось, отбил ногу и закричал, приходя в состояние необузданной, ярой злости:
— Сво-оло-очь!
Даже туман разломился на лохмотья от этого крика, от Генкиного отчаяния, от всего недоброго, что таили в себе здешние темные силы…
К нам, в городок, они вернулись поздно ночью, когда огни горели во всех балках, пора ужина уже прошла, в «диогеновой бочке» собирался народ на «вечернюю беседу». Оба они, и Генка Морозов и Алик, были измотаны, измочалены донельзя, едва держались на ногах, ослабшие и обмерзшие, они вытаяли из тумана, как два привидения, поддерживая друг дружку. Обеспокоенный Петр Никитич, на рысях бегавший вокруг балков в поисках ребят, уже взялся было за ружье, чтобы палить в воздух, подавать сигнал, на звук которого Генка-моряк и его напарник могли бы выйти, сориентироваться по выстрелам — да не успел нажать на курки. Туман разломился, и в щель протиснулись двое.
Петр Никитич кинулся к ним, размахивая на бегу «ижевкой», губы его приплясывали, жили сами по себе на обеспокоенном лице, но Петр Никитич по обыкновению молчал.
— Порядок морской, — остановил его Генка, — все в ажуре, Никитич… Помоги нам!
Тот повесил «ижевку» себе на шею, протиснулся между ребятами, худой, жилистый, высокий, подхватывая Генку и Алика под мышки, поволок их в офицерский балок. |