— И как мы с тобой вчера не замерзли? Я бы на месте Никитича нам бы обоим по фотокарточке надавал. И тебе, и мне, чтоб не рисковали.
Алик промолчал.
Генка прекратил приседания, ахи-охи, гимнастическую мельтешню руками, подумал о себе самом, пожалел: невеселое все-таки детство осталось у него в дали времени, за пределами видимого, радости мало было — хоть бы сейчас повезло, хоть бы сейчас радость выпала на его долю… Э-эх, черт! И сердце сразу заколотилось в горле, забив его пробкой и мешая дышать. Кровь туго прилила к вискам, заклокотала в жилах.
Облупленный нос болел, надо было его смазать чем-нибудь живительным. На мороз с таким носом нельзя показываться.
А кто может снабдить его снадобьями, целебными мазями? Конечно же, Любка Витюкова, только она. А кто же еще? Дорого бы он отдал, чтобы Любка утратила свою обычную насмешливость, стала покорной, знала бы только его одного. У Генки от этой мысли даже мелкий пот на лбу проступил, сердце привычно подвинулось, перед глазами начали плавать прозрачные, слабой фиалковой окраски кольца. Двигались они медленно, как дым в безветрие.
Мазью, конечно же, снабдила Люба Витюкова. Алик, который поморозился меньше, сбегал к ней, принес крупитчатую, приятно холодную смазку, похожую на тавот. Генка навощил тавотом нос, прилепил сверху клочок газеты, натянул на самые глаза малахай, снизу забаррикадировал дыхание шарфом, пошел в «диогенову бочку» — очень ему захотелось Любку увидеть, слово какое-нибудь услышать.
— Ну что, моряк, с печки бряк? — с ходу отрезвила его Любка.
— Спасибо вам за солидол. Нос им так наштукатурили, что теперь мороза не боюсь, — сказал Генка-моряк, лишь бы что-нибудь сказать.
— Что это ты меня, как графиню заморскую, на «вы» зовешь?
— А я сегодня сон заморский видел, — неожиданно сказал Генка. — С графиней в главной роли.
— Во сне — не наяву, — усмехнулась Любка.
— Наяву заморские графини хуже, — серьезным, не допускающим возражений тоном сказал Генка. — Я их видел наяву. Ничего особенного.
— Нос-то вон, тоже мне, граф. Посмотри, какой он у тебя. Словно огурец. Чистится.
— Ничего. Обчистится — новее будет, — бездумно ответил Генка.
— Э-э, Гена-а, — уловив эту бездумность, протянула Любка насмешливо, сощурила глаза. — Рот надо уметь не только открывать, но и закрывать, чтобы полова не вылетала. Что еще умного скажешь?
А что было говорить Генке? Он просто хотел увидеть Любку. И все. И никаких дел у него не было. Не рассказывать же ей бессмертную сказку про белого бычка и стишки «В лесу родилась елочка», не повторяться же про то, как он тонул, как верхом катался на дельфинах, ловил рапан величиной с большую суповую кастрюлю, в каких щи на целую неделю готовят… А-а, вот еще что он ей не рассказал — как однажды под водой нос к носу столкнулся с тигровой акулой. Белым-пребелым он тогда в теплой бирюзовой воде сделался. Акула бросила ленивый взгляд на Генку, — глаза у нее были махонькими, сонными, круглыми, как пуговки, ничего, кроме лени, не выражали, — шевельнула хвостом и скрылась в бирюзовой густоте. У Генки от сердца отлегло — не дай бог, когда такой вот паровоз в дурном настроении, либо плохо пообедавши… Хотя он мог и не пугаться — акула, когда хочет напасть, обязательно переворачивается вверх брюхом и плывет в таком, перевернутом, положении — пасть-то у нее сдвинута вниз, к «шее»… Не очень-то удобно брать такой пастью добычу. Зубы у акулы из корунда, так сказать, сделаны, сверхтвердые они, запросто стальной канат перекусывают. И, говорят, никогда не болеют. |