Изменить размер шрифта - +
И вот спиной к дороге, по которой гарцевал землевладелец, Глухарь развлекался, не слыша цокота копыт. Он подпрыгнул, но схватить мяча не успел, и тот угодил судье в лицо. Победитель резко остановился, судья же не поверил себе. Беспредельное изумление, родственное познанию, сменилось гневом, который по праву приходится братом насилию. Глухарь обернулся, глупо улыбаясь, но мир был загорожен от него живым воплощением бешенства.

– Кто этот засранец? – взревел судья.

– Так, один пеон… – выговорил Ильдефонсо.

– За мной, мерзавцы! – крикнул судья, пустив коня галопом. Солнце пекло вовсю. Победитель, весь мокрый, остановился лишь у ранчо Мойопампа. Из вихря его копыт вынырнул Глухарь, зеленый, как выгон, и Ильдефонсо, зеленый, как. дерьмо.

– Чтобы ты знал, куда руки девать, огороди-ка участок! – проревел судья, хлестнул Глухаря, по лицу и едва повернулся к трепещущему Ильдефонсо: – Сегодня же повесишь ему замок на дверь. – И он снова хлестнул Глухаря. – Пока не поставят забор, поспят на воле, свиньи собачьи. Если кто посмеет им помочь, сообщишь.

Придавленный горем, худшим, чем глухота, Хуан смог сказать одно;

– Спасибо, ваша милость.

Ильдефонсо, сборщик унижений, выгнал пинками его семью и повесил замок. Остались семье лишь шкуры, котелок, бадья и мешок картошки. Участок в триста метров быстро не огородишь, но Глухарьне зря благодарил – ему повезло, что судья рассудил пело сам. Будь при нем Арутинго (который в это время отвлекся рассказом о том, как Электрозадиха встретилась на мосту с каким-то немым), будь тут Арутинго, ему бы еще пришлось пробегать ночь вокруг помещичьего дома, или плясать до упаду, или, как покойному Одонисио Кастро, съесть мешок картошки.

Глухарь принялся ставить забор. Камни пришлось таскать от самой реки. Через пять дней его сын – лучший игрок в мяч – решился не пойти в школу, чтобы ему помочь. Растерянным учителем овладевал то гнев, то жалость. «Одному очень трудно ставить забор», – сказал мальчик с почти мужской твердостью. «Ладно, – сдался учитель, – я потом с тобой позанимаюсь». Отец и сын таскали камни, месили раствор и оставляли работу лишь в сумерках, когда и сил у них хватало только на то, чтобы упасть на бараньи шкуры, чуть теплые от нагретых за день камней. Казалось бы, это невозможно, однако через два месяца с того часа, когда беда им подмигнула, они построили одну сторону стены, а через сто девяносто три дня (сто девяносто три утра, сто девяносто три полдня, сто девяносто три вечера, сто девяносто три ночи) остов забора стоял со всех сторон.

– Может, примет вашу работу… – проворчал Ильдефонсо.

Черный Костюм прибыл из поместья и, жуя персик, осмотрел стену.

– Хорошо, – сказал он наконец. – Снимите замок и дайте им бутылку водки.

Подавленный его великодушием, Глухарь и через сто девяносто три дня повторил все ту же фразу:

– Спасибо, хозяин.

Трава в ранних сумерках казалась еще бледней. Усталый пеон снял шляпу. За лентой, под слоем грязи, горели остатки птичьего пера. Когда Глухарь учил сына ловить руками форель, мальчик воткнул ему это перо в шляпу. Подул холодный ветерок. Сын взглянул в поблекшие глаза отца, потом посмотрел на ящерицу, щеголявшую новеньким хвостом, потом – на брезгливого всадника, который был уже плохо виден в ущельях предвечерней мглы.

Тогда – в девять лет – Эктору Чакону, прозванному Совою, впервые захотелось задушить судью Монтенегро.

Через много лет, отсидев второй раз, тощий человек с живыми глазами вышел из тюрьмы в Уануко, влез в грузовик и вернулся в Янауанку. Зима расправлялась с последними листьями. Тощий человек в грязных штанах и тесной рубахе медленно вступил на городскую площадь.

Быстрый переход