После группового плотного ужина сад перенаселен, совершают вечерний моцион инженеры человеческих душ с женами и без, иные творят — инженерят, иные дожидаются „Смерти на станции“ (кошмарное двухсерийное убийство зарубежного происхождения), беспечные пока дети играют на лужайках и песчаных дорожках, на неведомых дорожках, где следы невиданных зверей — искательных собак местной корявой породы.
Рай перенаселен, любопытство мучает, но не оставляет и страх, странный, не имеющий реальных оснований: так ребенок боится оставаться в темной комнате. Вот его кроватка, и шкафчик, и плюшевый серый волк на коврике, его ласковый дневной мирок — не бойся, малыш, — мир беспредельный, искаженный ночным бесовским страхом. С годами это проходит, уходит в глубинные слои подсознания, иногда всплывает — в горе, в болезни, в покаянной молитве, в творчестве, — чтобы напомнить о бездне и о звезде.
Однако Иван Александрович не походил на ночного монстра. Он сидел на скамейке под акацией, удивительно молодой, американизированный с головы до ног, из супербоевика. Она подошла и заговорила быстро, робко:
— Я сказала папе, что иду с соседями на „Смерть на станции“.
— Мы туда не пойдем.
— Тогда, может, на литературный вечер? Возле столовой объявление.
— Боже сохрани. Волошина я наизусть знаю, а слушать, как дамы и вундеркинды его коверкают, — мочи нет. Годы не те. Прошу! — Он хлопнул рукой по скамейке, Лиза, обмирая душою, села рядом.
— Так что же мы будем делать?
— А ничего. Вам не кажется… впрочем, можно на „ты“, ведь паспорта нет пока. Так вот, тебе нравится ничего не делать?
— Нравится.
— Так и думал, что мы сойдемся. — Он втянул ноздрями воздух. — Французские духи. У мамы стянула?
— Ну и что?
— „Же ву зе“. Ассоциируются у меня с женой. Знаешь, как переводится?
— „Я рискну“.
— Правильно. — Он взглянул прямо в лицо, засмеялся, но глаза не смеялись. — Никакого риска, не бойся.
Она выдержала взгляд и смех и ответила небрежно:
— А я и не боюсь. (Он взглянул пристально.) Ну… боюсь, боюсь… да, правда.
— Меня?
— Нет. Не знаю.
— Тогда, может, разбежимся? — предложил он вскользь, и детская гордость вспыхнула в ней.
— Пожалуйста!
Оба не шелохнулись, Иван Александрович закурил и сказал:
— Морем пахнет.
— Вы любите морс?
— Ничего я не люблю, просто напоминает детство. Мы вроде условились на „ты“, хотя… я ведь постарше тебя буду, годков на двадцать пять.
— Значит, вы старше папы? — поразилась Лиза. — Ему сорок.
— А мне сорок один.
— Вот бы не дала!
— Я б сам не дал. Семьдесят — самый подходящий для меня возраст.
— Не выдумывайте! — Она повела рукой, будто отталкивая несуществующее и несущественное, — ее собственный своеобразный умоляющий жест; он оценил его и улыбнулся. — Вы слишком молоды.
— Слишком? Что значит слишком?
— Ну, не как все… не как папа, например. Не по годам.
— „Каждый молод, молод, молод, в животе чертовский голод. Будем лопать пустоту…“ Нет, это дрянь. В такой вечер требуется нежность, правда?
— Что за нежность?
— Например. „Скажи поклоны князю и княгине. Целую руку детскую твою за ту любовь, которую отныне ни от кого уж больше не таю“. |