Целую руку детскую твою за ту любовь, которую отныне ни от кого уж больше не таю“.
— Что это? — закричала Лиза. — Как хорошо!
— Не слыхала? Бунин.
— Бунин писал рассказы.
— И стихи. Это — перед самым бегством из Одессы, девятнадцатый год.
— Бегство?
— Эмиграция. Ты представь: замерзающий декабрь, наступающий террор, и — „ты странствуешь, ты любишь, ты счастлива…“. Из цикла „Молодость“.
— Сколько ж ему было тогда?
— Неважно. Сорок девять.
— А в настоящей молодости он жил у нас на Черкасской. И табличка есть.
— Верно. Бунин из ваших мест.
— „Скажи поклоны князю“ — как странно, да?
— Галлицизм. По-стародворянски.
— Иван Александрович, вы все знаете.
— Кое-что.
— Все. Откуда вы?
— Оттуда же, из тех же великорусских мест.
— Правда? Значит, мы земляки?
— Значит, так.
— Но ваше детство прошло ведь у моря?
— Аж у океана. В Шанхае.
— Но это Китай?
— Он самый.
— И что вы там делали?
— Да ничего особенного.
— Вы ели трепанги?
— Господи, чего мы там не ели… когда было что поесть, разумеется.
— Вы голодали?
— Детка, да мы просто процветали по сравнению с тем, что здесь творилось.
— Вы имеете в виду…
— Мировую революцию со всеми вытекающими из нее подробностями. Когда и там началось, мои надумали бежать в Аргентину.
— А вы сами?
— Я-то молодой был, дурак. Только Россия. Благословение деда. Матушка Русь.
— Вы жалеете?
— Ни о чем и никогда, — ответил он отрывисто и резко. — По заслугам и честь.
— Как это?
— Да так, вообще.
— И дедушка вернулся?
— Вовремя умер, еще за кордоном. А то матушка-Русь показала б ему кузькину мать.
— За что?
— Махровый монархист. Колчаковец. За убиенных Романовых до конца свечки ставил и поклоны клал. Впрочем, и за славу русского оружия во второй мировой. Все совмещается.
Совмещаются несовместные русские миры, белогвардеец благословляет близких на возвращение и молит Бога о спасении России… Лизе впервые пришло в голову, что на все можно посмотреть и с другой стороны, не менее реальной: вот внук колчаковца, а на детской Черкасской жил Бунин, написавший „целую руку детскую твою“.
— И вы вернулись?
— Как видишь.
— Когда?
— В пятьдесят пятом.
— И как вам тут?
— По-разному. Привык. Втянулся.
— А родителям?
— Они умерли.
— Жалко.
— Тебе жалко моих родителей?
— Да. Нет, не знаю. Вообще все жалко.
— Не стоит. Это чувство опасное и может далеко тебя завести.
Далеко завести, на шанхайскую улочку, в глинобитный домик (хижину — эмигрантский вариант помещичьего гнезда). Дед-полковник — член непримиримых комитетов. Отец — журналист, редактор „Освобождения“, которое то прогорало, то вновь полыхало в отчаянии и надежде. Может быть, за все ответит внук?
Завести в далекое, чужеземное детство с Георгием Победоносцем в красном углу и придворной именной шпагой на персидском плешивом ковре — первые младенческие видения: шпага пересекает, словно отсекает, голову турку, курящему кальян в басурманском раю. |