Изменить размер шрифта - +
Почему я не могу сбросить душное ватное одеяло? Как явственно вспыхнули красные лоскутья, засияло райской синевой стрельчатое оконце с деревцем, послышались шаги, взглянули Божьи глаза. В той комнате она стала моей женой.

— Лиза, я не смог бы, — повторил я.

— Тогда отдай мне дедушкин парабеллум.

— Почему вы все подозреваете во мне преступника? — прошептал я в бессильном отчаянии. — И ребята. Даже Кирилл Мефодьевич. Даже мама! Разве я… разве у меня руки в крови?

— Что ты, Митенька, ты лучше всех, — прошептала она так же отчаянно, наклонилась, поцеловала меня в губы, пошла прочь, обернулась, взмахнула рукой, словно отталкивая нечто невидимое — ее оригинальный жест, беспомощный и, показалось, прощальный.

— Где ты остановилась?

— Нигде.

— Возьми у моих ключ от квартиры.

И я побрел в палату, где наконец-то застиг врасплох потолочного паучка, тотчас юркнувшего в щелку; за ним сдвинулась, задрожала паутинка с мушиными мумиями. Улегся на койку, перевел взгляд ниже — на «пурпур царей» на подоконниках: еще горит-догорает наш последний пир, убогий привал Никольских охотников. Дядя Петя наверняка тайком покуривает в преисподней, Андреич спит, Федор… Что такое? Да на нем лица нет! Что-то шепчет неслышно — зовет меня? Я подскочил, нагнулся. «Федя!» — «Палыч, ты?» — сказал беззвучно, одними губами. «Федя!» — «Свету нет». — «Потерпи, сейчас я фрейдиста… потерпи, голубчик!» — «Нет! — глядел он в упор, но явно ничего не видел, однако поймал мою руку и сдавил так, что я вскрикнул и остался как прикованный. — Не уходи… — выдохнул, задыхаясь, все тело заходило ходуном. — Ну, Палыч, елки-палки…» Я вдруг понял и затрепетал, а кто-то — я сам, но как будто не я — сказал вслух:

— Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром, ибо видели очи мои спасение Твое…

Дальше я почти ничего не помню — только Андреича, он держался за руку умирающего (или умершего — тройное наше рукопожатие), улыбался и, легок на слезу, плакал.

Откуда-то набежали, хоровод белых одежд, мужской голос: «Инфаркт миокарда. Конец»; женский плач («посторонний» плач — позже мать и жена завоют на весь белый свет), кажется, мелькнул долгополый плащ Кирилла Мефодьевича. Он особенно молился за него — неужто смертная маска проступала на простецком (русский мужик) его лице, а мы-то ничего не видели!

Я куда-то шел и шел и повторял, оказывается (опомнился и осознал): ибо видели очи мои спасение Твое… ибо видели очи мои… ибо видели… Федя, милый, где же ты сейчас? Ибо мои очи не видели: ни как отвалился камень, ломая печать; и бежали легионеры как зайцы, а тугие погребальные пелены, сохранившие форму тела, лежали во гробе пустые… Господи Боже мой, милостивый и страшный (милостью нездешней и страхом сакральным)! Подай знак: неужто Федор, комбайнер из совхоза «Путь Ильича», бессмертен? И я, неудачник и член Союза, бессмертен? И она? И даже Ильич — посланник гнева и ужаса? Какая тайна — и я на пороге. И когда я нечаянно сказал «Владыко, по глаголу Твоему» — это не я сказал, а какой-то дух во мне, который знает. Разверстые очи которого видели сломанную печать.

Но ведь тогда все по-другому, все другое — при свете оттуда. Солнце, слабое, осеннее — и другое солнце, в других небесах, у меня в сердце, и в душах деревьев-странников. Купола Николы. Если все по-другому — надо спешить. Я миновал часовню-морг (где ночью будет лежать его тело, а душа будет бродить перед мытарствами), старые могилы (могилу Иванушки), паперть, вошел под своды… нет, не пурпурная усмешка, а Его глаза сопровождали меня в полумраке.

Быстрый переход