Большой страх для тех, кому есть с чем сравнить.
В конце концов, он стал язвить в ответ на выкрики супруги. Получалось хорошо — он всегда был остер на язык. А она утратила веселье и стала плакать ночами. Днем же была как фурия — требовательная, мелочная, вся в мать.
Потом и он начал орать. Понял, что это дает какую-то разрядку, и стал делать это регулярно. Она отступала к стене и кричала в ответ: «Ты что, ударить меня хочешь. Ну, ударь!»
Ему хотелось, но он никогда не бил женщин.
Тягостная атмосфера города давила, но дома было куда хуже. Может быть это и есть маленький ад, — подумалось как-то ему, — персональный ад, для таких вот идеалистов, и все подобралось так, как меньше всего нравилось ему.
Это было тяжко, как какой-то груз на спине, что трудно нести, но нельзя бросить, потому что он прирос. Жизнь на глазах утрачивала краски, фантазия гасла, мечты тускнели. Жить только собой уже не получалось, а иначе…
Черно-белая фотография за окном, жизнь, похожая на пятно на обоях здесь, в квартире. На кухне ночью хозяйничают тараканы, ветер воет в щелях оконной рамы, и давно не видно солнца. Только и оставалось нашедшему свое счастье бедняге возвращаться назад, всего на несколько месяцев назад, а кажется, на целую вечность и вспоминать. Вспоминать то ядреное прошедшее лето с его солнечным теплом, нагретым асфальтом и толпами спешащих людей. Вспоминать тенистую прохладу бульваров, прогретую воду реки Мелочевки, в которой целый день купался народ, вечером, сидя на Степиной набережной провожал закат. А некоторые после этого еще и встречали рассвет. Кажется, это было давно, кажется, не с ним и не в этом городе.
Вспоминались костры и лица людей сквозь игривое пламя, задушевные разговоры и полуночные песни. Тогда он жил, может быть, впервые с тех пор, как отпраздновал свое двенадцатилетие. Так несправедливо, так жестоко обошлась с ним судьба — жалкие два месяца полнокровной жизни. Кто знает, кем бы он стал, не прервись все таким страшным образом. Счастье излечивает людей, меняет характер и заставляет забыть свои старые привычки. Вот только оно само редко живет долго.
Тягостная жизнь же, в противовес счастливой, может тянуться долго, очень долго, но в данном случае, посреди всеобщего медленного, но неотвратимого ветшания чересчур длительно она продолжаться не могла. Возможно, если бы он знал об этом, то страдал бы намного меньше. Но он не знал. Он считал, что теперь так будет всегда, упустив из виду тот непреложный факт, что ничего вечного не бывает.
И тогда, в немой тоске перебирая вещи второй половины, он еще не знал, что стоит на пороге. Желтый квадратик из плотной бумаги, надпись неразборчивым почерком. Что это? Он внимательно читал, и с прочитанной фразой его заполнила одновременно горечь и чувство душевного освобождения, что испытывают все, переходящие Рубикон и сжигающие позади мосты. Терять было нечего, совсем нечего. И пусть практики скажут иначе, они скажут, что главное — сама жизнь, он, идеалист, твердо знал — это все.
Неприятный диагноз, который скрывала его единственная любовь, и который теперь был и у него. Если жизнь и могла подкинуть что-то хуже, то могла не стараться. Того, что есть, хватило, чаща переполнилась.
Этим же вечером он поговорил с женой. Громко, с криками и руганью. Можно было и тише, но он не хотел. Он чувствовал, что перешел грань, за которой можно все. Он знал, чем закончится скандал, и знал, что если уладит дело миром, то все вернется на круги своя. Кто сказал, что на женщин нельзя кричать. Можно, они же кричат.
Он кинул ей злосчастный диагноз, присовокупив с десяток беспочвенных, но очень обидных обвинений. Он заплакала, но ярости своей не утратила, подняла диагноз и швырнула ему в лицо, обозвав ничтожеством.
Этого он стерпеть не мог. Его эгоистичная слабохарактерная натура жаждала каждодневного воспевания и беспрекословного подчинения. |