Любовь, ярость и тоска.
– Ребята, – говорю, – я постараюсь вас прикрыть как смогу, хотя вы сами понимаете, конечно, – война… Но постарайтесь уцелеть – для своего короля. Прошу.
– Ты выживи, Дольф, – сказал Питер. Серьезно, тихо – первый и последний раз меня так назвал.
Они меня поцеловали: Клод – руку, а Питер – в щеку. И ничего больше не было сказано. Мы с Питером просто пришпорили лошадей, а Клод пошел рядом.
Мы все уже знали, что монах проснулся. Я ощущал его – мог ли он не почувствовать меня?
Он был таким толстеньким плюгавым старикашкой, этот святой старец. С двумя какими‑то клочками, похожими на заячьи хвосты, обрамлявшими с двух сторон блестящую лысину, с маленьким бритым личиком, с морщинками у рта – эдакий сердитый мопсик. Солдаты Роджера выглядели рядом с ним как монументы – здоровенные фигуры, окружающие колобашку в балахончике. И все это освещал огромный костер на поляне перед шатром – но я рассмотрел бы детали и так, привычно испросив взора неумершего.
Забавно было смотреть вампирскими глазами, забавно. Я бы посмеялся, если бы не чувствовал это удушье – будто на меня снова надели тот дурацкий ошейник с каббалой. Не хватает воздуха, и давит на сердце ощущение дикой несвободы. Явственно‑явственно. Душа в клетке. Это – Божье?
Не уверен.
Никто из этих остолопов‑солдат не дернулся. Наверное, они чувствовали, как воздух между мной и священником превратился в густую черную смолу, – и шевельнуться не могли. Вязко. Питер тоже ощущал эту вяжущую силу – я слышал только его медленное дыхание за спиной. Зато старец шустро замелькал между оцепеневшими фигурами и завопил так, будто лошадь наступила ему на ногу, – в визг, но при этом злобно и как‑то радостно:
– А‑а, выполз из преисподней, холуй демонов! И шлюхи тьмы с тобой! Ну хорошо!
– Я пришел разговаривать, – говорю. – Мирно. Как король – к монаху. Возвращались бы вы к своим братьям, отче.
Он захохотал с привизгом, хлопнул в ладоши и завопил:
– Король! В аду ты король! Проклятая душонка! Я тебя, тварь, загоню туда, откуда ты выкарабкался!
– Оставьте, – говорю, – отче, в покое вдовствующую королеву.
Он перекосился, выпучил глазки и заверещал, но я уже понял, что весь этот спектакль – способ монаха вызвать огонь Дара. Никакого преимущества ночью – у монаха тоже был Дар, почти такой же, как и у меня, только он каким‑то образом его переключил. Меня вдруг осенило: он так ненавидел собственную кровь, что эта ненависть хлестала из него почти неподконтрольно и била по подвластным ему сущностям.
Он заменил способность общаться с жителями Сумерек способностью их уничтожать. Я растерялся, когда это понял. Вывернутая, отвергнутая некромантия – последствие святой жизни, в смысле отказа от любви, в частности – от любви к собственному естеству?!
Я не мог с ним договориться. Он ненавидел во мне самого себя. Он сам надел на себя ошейник – и не мог мне простить моей свободы. Я думал, он служит Живому, но его сила тоже шла от Мертвого.
И мы одновременно сконцентрировали Дар друг на друге. Потоки незримого огня скрестились – я увидел, как его удар угодил в дерево, моментально почерневшее и скорчившееся, как от немыслимого жара, и услыхал, как заорал солдат, поймавший мой посыл. На мгновение сделалось тошно от опустошенности, но тут же ледяная ладонь Клода легла на мой локоть. Я с наслаждением почувствовал, что меня наполняет волна вампирской Силы, смешиваясь с Даром, и почти в тот же миг монах завопил:
– Гадина! Мертвая гадина! – и выпалил древнее заклинание упокоения.
Я ровно ничего не мог поделать. Я не мог даже отвести взгляд от беснующегося старца, потому что мой взгляд в какой‑то степени сдерживал поток его Дара. |