Тысячу раз я воображала звук его шагов. Шаги настоящего мужчины, но при этом очень легкие, ведь у него такая красивая походка. Я бы узнала его по шагам, рубашке, стоит ему только войти в здание, — если бы я только могла слышать!
Но я не слышу и не говорю. Когда он поднимется на второй этаж, я не смогу крикнуть ему: «Берегись!» Я только могу выбежать ему навстречу. Она не станет взрывать свой нитроглицерин, если поймет, что Стив здесь, в доме, где она может просто застрелить его. Нитроглицерин ей нужен для того, чтобы уйти от преследования. Поэтому я смогу подбежать и прикрыть его. Он не должен умереть.
А наш ребенок?
Ребенок, пронеслось у нее в голове. Еще не ребенок даже, а зачаток жизни. И все равно Стив не должен умереть. Я — пожалуйста! Ребенок — что ж… Но только не Стив! Я подбегу к нему. Как только я его увижу, я кинусь ему навстречу, а там уж пускай эта женщина стреляет. Только не Стив!
Однажды она едва его не потеряла. Тедди помнила это Рождество так отчетливо, словно все было вчера. Ослепительная белизна больничной палаты и ее муж, ловящий воздух открытым ртом. Тогда она ненавидела все, что связано с его профессией, и полицейских и преступников, ненавидела роковое стечение обстоятельств, из-за которого в городском парке продавец наркотиков выстрелил в ее мужа. Но потом она позволила ненависти остыть и стала молиться. Она молилась просто и искренне, зная, что если он умрет, то ее мир станет по-настоящему безмолвным. Пока рядом Стив, не может быть безмолвия. С ним в ее жизнь входят голоса жизни.
Сейчас не время для молитвы.
Все молитвы в мире не спасут сейчас Стива.
Когда он придет, думала Тедди, я брошусь к нему и подставлю себя под пулю.
Когда он придет…
На часах было 7.13.
Не верю, что в бутылке нитроглицерин, думал Хоуз.
Или все-таки нитроглицерин?
Вряд ли.
Нет, она блефует. Она обращается с бутылкой так, словно там вода, никакой почтительности. Разве она вела бы себя так, будь у нее нитроглицерин?
Это что-то другое.
Спокойно, сдерживал себя Хоуз. Надо во всем тщательно разобраться. Отделить желаемое от действительного.
Мне очень хотелось бы, чтобы жидкость в бутылке оказалась водой, а не нитроглицерином. Мне очень хотелось бы этого, потому что впервые в жизни меня разбирает желание врезать женщине так, чтобы она упала. Встать, перейти комнату и — к черту ее револьвер! — врезать ей изо всех сил, чтобы она грохнулась на пол, и дубасить, пока она не потеряет сознание. Вот чего мне хотелось бы сейчас, а рыцарство может идти куда подальше, потому что здесь не тот случай. Что и говорить, драться с женщинами непорядочно, но Вирджиния Додж перестала быть женщиной, она превратилась в нечто неодушевленное. К женскому роду она имеет не больше отношения, чем эта пишущая машинка.
Ее зовут Вирджиния Додж.
И я ее ненавижу.
И мне стыдно от того, что я так ее ненавижу, до остервенения. Я не подозревал, что способен на такую ненависть, это она разбудила во мне черное чувство и заставила возненавидеть ее всей душой. Ненавижу ее — и себя за свою ненависть, а из-за этого ненавижу ее еще сильней. Вирджиния Додж превратила меня в животное, в тупое животное, которое откликается только на боль. Причем самое удивительное, что боль причинили не мне. Ну, щека — ерунда, доставалось и покрепче, но что она сделала с Мисколо? что она сделала с пуэрториканкой? с Майером? Вот это я не в состоянии ни понять, ни простить. Она причинила боль людям, которые в жизни не сделали ничего дурного не-женщине по имени Вирджиния Додж. Их вина лишь в том, что они оказались поблизости, и она унизила их, превратила в неодушевленные предметы.
Поэтому я ее так ненавижу.
И еще потому, что я, да и все остальные в этой комнате, позволили ей превратить живых людей в предметы. |