|
– Нелюдь какая‑то, – вступил Освальд. – Я не верю.
– И тем не менее, Освальд.
– А тот тип, что мочит оленей, – тоже баба?
– Не вижу связи, – сказал Адамберг.
Освальд задумался, уткнувшись в бокал.
– Что‑то у нас тут слишком много всего происходит одновременно, – сказал он наконец. – Может, это одно и то же отродье.
– У преступников свои приоритеты, Освальд. Между убийством оленя и осквернением могил лежит пропасть.
– Как знать, – сказал разметчик.
– А Тень, – Освальд решился наконец задать прямой вопрос, – одна и та же? Она и скользит, и копает?
– Думаю, да.
– И ты собираешься что‑то предпринять? – спросил он.
– Послушать твой рассказ о Паскалине Виймо.
– Мы с ней виделись только в базарные дни, но могу тебя заверить, что она была непорочнее Пресвятой Девы и прожила жизнь, так ею и не воспользовавшись.
– Умереть – одно дело, – сказал Робер. – Но не жить – это еще хуже.
«И чешется потом все шестьдесят девять лет», – добавил про себя Адамберг.
– Как она умерла?
– Когда она полола траву у нефа, на нее свалился камень из стены, господи прости, и раскроил ей череп. Ее нашли лежащей на животе, прямо на земле, и камень был еще на ней.
– Было следствие?
– Приехали жандармы из Эвре и сказали, что это несчастный случай.
– Как знать, – сказал разметчик.
– Как знать что?
– Может, это божественная кара.
– Не болтай глупости, Ахилл. Учитывая, куда катится мир, Богу, наверно, заняться нечем, кроме как камни кидать на голову Паскалине.
– Она работала? – спросил Адамберг.
– Помогала сапожнику в Кодебеке. Вообще‑то тебе лучше кюре спросить. Она не вылезала из исповедальни. Кюре у нас один на четырнадцать приходов и здесь бывает каждую вторую пятницу. В эти дни Паскалина являлась в церковь ровно в семь. Хотя, наверное, в Оппортюн она единственная никогда не дотронулась до мужика. Что она, интересно, могла ему рассказать?
– Где он служит завтра?
– Он больше не служит. Все кончено.
– Он умер?
– Тебя послушать, так все умерли, – заметил Робер.
– Он жив, но как будто умер. У него депрессия. У мясника из Арьека тоже такое было, так он два года мучился. Ты вроде не болен, а лежишь и вставать не хочется. А что случилось – не говоришь.
– Грустно, – отметил Ахилл.
– Бабушка называла это меланхолией, – сказал Робер. – Иногда все заканчивалось в деревенском пруду.
– И что, священник не хочет вставать?
– Он, говорят, встал, но очень изменился. Ну с ним‑то все понятно. У него же мощи стащили. Это его и подкосило.
– Он их хранил как зеницу ока, – подтвердил разметчик.
– Мощи святого Иеронима в церкви Мениля были его гордостью. Тоже мне сокровище – три куриные косточки бились, словно на дуэли, под стеклянным колпаком.
– Освальд, не богохульствуй за обедом.
– Я не богохульствую, Робер. Я просто говорю, что святой Иероним – это три огрызка для приманки козлов. Ну а для кюре это было хуже, чем если бы ему кишки повырывали.
– Туда все‑таки можно зайти?
– Говорю тебе, мощей там больше нет.
– Мне нужен кюре.
– А, не знаю. Мы туда с Робером не особенно ходим. |