— Что мешало тебе если не любить, то хотя бы не третировать Еву сводную сестру?
— Глупость, недостаток жизненного опыта, детский максимализм и заложенная в генах жестокость. И отсутствие любви. Да, не удивляйся, мне тоже её не хватало!
— А между тем, мать души в тебе не чаяла и вечно лезла с нежностями, заботой и советами. И отец любил, пусть и своей сдержанной любовью, но любил и любит сейчас. Не жалуйся! — делаю глоток из своего стакана с соком, потому что в горле пересохло от этого странного разговора. — Я помню, ты однажды рассказывал, как сильно тебе не хватало матери, а ведь она почти всё время была рядом! Она всегда любила тебя.
— Именно поэтому теперь я не хочу даже пытаться заменить реальность иллюзией. Они не понимают нас? Пусть! Не принимают? Пусть! Мне плевать на всех! Важно только то, чего мы двое хотим. А я хочу просыпаться с ТОБОЙ, заниматься любовью с ТОБОЙ. Жизнь свою прожить хочу с ТОБОЙ! Мы мечтали о наших детях, семье, но если это невозможно, я согласен на всё, что могут дать нам альтернативы: приёмный ребёнок или банк спермы — как ты скажешь, так и будет. Я знаю одно: последние четыре года были для меня невыносимы в своей бессмысленности, и я чувствую, что и для тебя тоже. Тогда ответь мне: что в этом правильного? В каком именно месте всё это — правильно?
Его взгляд тяжёлый, жёсткий, металлический. Так смотрит только сильный мужчина, загнанный в угол обстоятельствами, доведённый до отчаяния своей беспомощностью что-либо изменить. Нет такого решения, шага, действия, которое он мог бы совершить, чтобы вырвать нас из этой безысходности.
И, тем не менее, я отчётливо вижу в его зелёных, но так умело выдающих себя за карие радужках дерзость. Словно он всем бросает вызов: мне, родителям, фальшивым и бессмысленным партнёрам, обществу, всему миру. И если этот мир одобряет и принимает людей, искажающих базовые понятия морали и допустимости, почему он не может принять нас?
Я знала, чувствовала, что он дошёл до точки, потому и начал мне писать, потому и позвал на эту встречу. Но молчу, потому что ответов на его вопросы нет. Смотрю на его руки, и вспоминаю, какие они на ощупь, как ласкали меня, какими нежными были. Его пальцы, запястья и та часть руки, которая видна под часами и рукавом дорогого пиджака, кажутся мне необыкновенно красивыми. Наверное, так всегда и бывает: когда человек настолько сильно желанен, всё в нём кажется особенным.
— Ответь, Ева, — требует.
— Я не знаю, что отвечать, — честно признаюсь.
Дамиен отрывает от меня свои пронзительные глаза и смотрит на залив. А я — снова на его руки. Потом шею, ключицы, видимые в раскрытом вороте рубашки. Хочется прижаться к ним губами, помня, как именно он реагирует на подобное. Постыдно, запретно хочется.
Мне нельзя об этом думать, нельзя! Отрываюсь от него и тоже смотрю на серый залив.
— Они назвали нас Адамом и Евой, — сообщает тихим прохладным тоном.
— Что?
— Да́миен — моё второе имя. Первое — А́дам. В школе смеялись, спрашивали, где моя Ева…
— И что ты отвечал?
— Ничего. Я думал, нет никакой Евы, и никогда не было. А она была. Жила себе в далёкой Австралии и ждала своего часа, чтобы вернуться, — его лицо внезапно становится мягче, губы растягиваются в искренней нежной улыбке.
— Почему я никогда не слышала твоего первого имени?
— Ну… однажды мне надоело быть А́дамом, и я решил стать Дамиеном.
— А у меня тоже есть второе имя, — признаюсь.
— Я знаю.
— Откуда?
Поднимает брови, но взгляд сосредоточен на бокале с белым вином:
— Ева-Мария, так ведь?
— Да…
— Красота во всём, даже в имени, — задумчиво констатирует. |