Николай заметил, что я их увидела, и испугался. Схватил рубашку и одним махом подол и оторвал. А мне говорит: «Матрена, не говори никому, что видела, скажешь, что прачка рубашку порвала». Я так и сделала, никому ничего не сказала. Да только мне же это и вышло боком.
— Что вы имеете ввиду?
— То и имею! Когда принесла белье от прачки, он же сам и начал при Софье Платоновне возмущаться: «Рубаха порвана! Кто это мою рубашку испортил!» Софья Платоновна давай меня корить, как это я не досмотрела и приняла у прачки испорченную рубаху. В общем, отругала меня хозяйка ни за что, а он не стал заступаться.
— «Он» — это кто? — уточнил Шидловский.
— Николай Прознанский.
— Понятно. А почему же вы матери Николая ничего не сказали? Ведь вашей-то вины в случившемся не было!
— Никому не нужна прислуга, которая слишком много про хозяев понимает.
— Прекрасно, Матрена, прекрасно! — похвалил женщину помощник прокурора. — Цицерон не ответил бы лучше!
Шидловский прошелся по кабинету, перебирая свои карточки-шпаргалки, и продолжил.
— После этого я вас благодарю, и говорю следующие слова: «Господин присяжный поверенный, свидетель ваш», — церемонно провозгласил помощник прокурора, указывая на сидевшего рядом Шумилова. — После этих слов, Матрена, ваш допрос переходит к защитнику Жюжеван. Это самый ответственный момент.
— Скажите, свидетель, — начал Шумилов, — вы упомянули о разговоре, в ходе которого моя подзащитная, якобы, созналась в том, что была любовницей покойного Николая Прознанского. Не припомните, когда этот любопытный разговор состоялся? Хотя бы примерно?
Матрена настороженно взглянула на Алексея Ивановича.
— Не помню, — ответила она.
— Ну, месяц назад, полгода, год? — не отставал Шумилов.
— Не помню, — тупо, как попугай, однообразно повторила женщина.
— То есть вы твердо помните, что разговор был, но когда именно, сказать не можете.
— А может, давешней осенью? — спросила Яковлева.
— Я этого не знаю, я от вас хочу это услышать, — улыбнулся Шумилов. — Скажите, а вы были дружны с гувернанткой?
— Я?! — в голосе горничной слышалось неподдельное изумление. — Да Бог с вами, господин следователь! Она такая фифа! С прислугой дамой себя держала, считала себя ровней господам, а на самом-то деле, как и мы, на жизнь себе зарабатывала. И вся-то разница в том, что фартук не носила и тряпки в руках не держала. А туда же!.. Барыня!
В этом неожиданном после прежних сухих ответов монологе зазвучало искреннее недоброжелательное чувство, долго копившееся и выплеснувшееся, наконец, наружу.
— Скажите, Матрена, а как прошла последняя ночь перед смертью Николая? Во сколько вы ушли спать?
— Я ложусь не позже одиннадцати вечера. Встаю рано, поэтому ложусь никак не позже этого часа.
— Той ночью ничего не происходило? Может, кто-то ходил по квартире, что-то делал, раздавались какие-то звуки?
— Нет, я не слышала, спала, — она встревожено смотрела то на Шидловского, то на Шумилова, пытаясь понять, куда он клонит.
— А утром? Вы рано встаете?
— Да, встаю в половине шестого. По дому всегда много работы, семья-то большая: надо и пыль протереть, и к завтраку накрыть, и проверить костюмы господ перед выходом, чтоб ни пылинки, обувь опять же. Софья Платоновна очень строга…
— И вы не слышали никаких звуков из комнаты Николая? Может, кто в нее заходил?
— Слышала!. |