Мы почти не разговаривали между собой, будто боясь заводить подруг, а я вдобавок вызывала общее подозрение, будучи англичанкой и, следовательно, чужой. Меня это устраивало. У меня не осталось слов. И слез тоже не осталось.
Мы спали на деревянных трехъярусных нарах. Матрасы были набиты соломой и кишели блохами. Через несколько дней меня всю искусали. К тому же ужасно похолодало, а бараки не отапливались. У нас забрали все вещи, включая одежду, и выдали хлопчатобумажную тюремную форму, которая совсем не защищала от ветра, когда по утрам весь лагерь выстраивался на утреннюю перекличку. Ночью мы вместе забирались под одеяла и жались друг к дружке, чтобы согреться. Кормили нас только супами – то с пастой, то с бобами, то просто горячей водой с обрезками каких то овощей. К ним давали по кусочку черствого хлеба. Как то раз одна из женщин серьезно заболела, и ее унесли. Я больше никогда ее не видела и не знаю, умерла она или ее вылечили в госпитале.
Единственным спасением было, что лагерем все еще распоряжались итальянцы, а не немцы, поэтому условия оставались не столь ужасными, а правила – не такими жестокими, как могли бы быть. Когда на дежурство заступали приличные охранники, они не заставляли нас мерзнуть на плацу во время переклички, а устраивали ее в бараке, между делом покуривая снаружи, за дверью. В особенно хорошие дни охранник мог, скурив сигарету до половины, пустить ее по кругу, чтобы курящие могли сделать по затяжке. Я, к счастью, не курила и могла обменять свою затяжку на лишний кусок хлеба.
То и дело приезжал немецкий бронированный автомобиль и увозил заключенных на допросы. Потом они либо возвращались со следами жестоких побоев, либо не возвращались вовсе. Каждый раз, когда мы видели, как ворота лагеря открываются, пропуская эту машину, мы переставали дышать и даже, бывало, в ужасе хватались друг за дружку. Я знала, что рано или поздно придет мой черед. Поверят ли мне, что я ничего не знаю? Как я буду держаться под пытками?
Но в череде плохих дней случались и хорошие. В мягкую погоду нам разрешалось погулять. Наш сектор лагеря отделялся от мужского высокой оградой из колючей проволоки. В погожие дни мы смотрели, как мужчины играют в футбол. Они махали нам и кричали, если только строгий охранник не заставлял их помалкивать ударом приклада. Но однажды, когда октябрь сменился ноябрем, нас всех выставили из бараков, пока дежурные меняли в матрасах солому. Часть мужчин тем временем играла в футбол, остальные поддерживали их криками. Мы подошли к ограде посмотреть, и вдруг я заметила прямо перед собой Лео. Он бросился к разделявшей нас колючке. В лагере он похудел, его осунувшееся лицо стало костлявее, чем мне помнилось.
– Джульетта, что ты тут делаешь?
– Меня предали, – ответила я. – Кто то донес немцам, что я не та, за кого себя выдаю, и что со мной еврейская девочка.
Я не хотела говорить, что предательницей оказалась Франческа. Я всегда была очень добра к ней и считала, что она ко мне привязана. Возможно, ей заплатили за информацию. Возможно, ее подтолкнули к такому вероломству неприязнь к евреям или тот факт, что с моим отъездом ей предстояло лишиться жалованья. Я не знаю, что вынуждает людей совершать в суровые времена те или иные поступки.
– Это ужасно. Надо тебя вытаскивать, – сказал он.
Я не выдержала и засмеялась.
– Кто бы говорил! Тебя схватили, когда ты возвращался к союзникам?
– Меня тоже предали, – ответил он. – Но, надеюсь, меня освободят, когда в семье узнают, что случилось. Отец, к сожалению, больше не в милости у властей, зато тесть преуспел и втерся в доверие к немцам. Остается только выяснить, насколько он привязан к своему единственному зятю.
– Не болтать! – охранник зашагал в нашу сторону, угрожающе размахивая пистолетом. – Отошли от ограды, оба. – Он подошел к Лео. – Сейчас не время флиртовать с девицами. |