Изменить размер шрифта - +
Узнал сразу, хотя видел его всего минуту в сумерках, затем – у дома, выходящим из «БМВ». Но именно благодаря сумеркам и тусклому свету фонаря у подъезда обратил внимание не на лицо, а на фигуру и походку. Силуэт не оставлял сомнений: он, тот самый!

«Алик Романович?!. «Шестерок» по имени‑отчеству «тузы» не величают и в баню с собой не берут, а уж не ждут тем более. Не сам ли это Клиент?.. Зачем же он нанимал «топтуна», если сам здесь видит ее с Пименовым, пьет с ней?!. Чертовщина какая‑то!..» – Евгений подождал, пока закроется дверь в «чистилище».

Двор снова притих. Тени исчезли. Внутри за плотными шторами звучала музыка. Челядь доедала господские объедки.

Снова ничего не складывалось, мыслям стало тесно в голове но обдумывать ситуацию в очередной раз было не время, надо было смотреть, слушать, запоминать, остальное можно сделать по пути в Москву.

Евгений отполз на пару метров, приподнялся и, стараясь не зацепиться за что‑нибудь в темноте, перебежал к трем ветвистым деревьям как раз напротив единственного незашторенного окна. Выбрав удобную позицию, он присел на корточки и стал прикидывать, как проникнуть во двор. За все время наблюдения ни одно из окон второго этажа не осветилось это давало надежду, что можно будет проникнуть…

– Лицом вниз! На землю! – в затылок больно ткнули ледяным стволом. – Руки за голову!..

 

12

 

В бане гостей основательно пропарили. Дьякову Севостьянов сделал массаж. Антон Васильевич при этом кряхтел, рыдал, смеялся. Орал: «Хорошо, Алик! Давай, Алик! Шибче, все прощу!» – присказка у него была такая. О ней давно знали, к ней привыкли, и никто не уточнял, кому и что он собирается прощать.

Сутулый, важный Погорельский задремал на полках после любимой процедуры: Гольдин становился у изголовья с шайкой ледяной воды, у ног – Севостьянов с кипятком; как только Севостьянов окатывал эти живые мощи снизу вверх, Гольдин гасил жар встречным потоком. Федор Иннокентьевич утверждал, что после этого человек рождается на свет вторично, жить хочет долго и счастливо как никогда, и сколько бы ни пил – проверено: ни в одном глазу хмеля не остается.

Потом наступила блаженная слабость. Сидели, закутавшись в махровые простыни, речей никаких не говорили – все было сказано до того. Потягивали ледяное «Московское», набираясь сил, чтобы добрести до постелей.

Женщины ждали там напрасно – их всего лишь терпели, как дань старой партийной традиции.

В форме оставался только Пименов. Напряжение последних дней спало, инцидент можно было считать исчерпанным: ни Дьяков, ни Погорельский слов на ветер не бросали. В кабинете лежали заготовленные пакеты – по десять тысяч каждому – и сувениры женам. Пятьдесят процентов стоимости арестованного груза было обещано тем, кто открыл путь для его прохождения, – такса.

Главное же: дело можно было продолжать. Подброшенная Гольдиным идея списать неудачу на Махрова оказалась кстати. Как и ожидалось, поначалу на просьбу о помощи чины ответили отказом, вели себя замкнуто, были настороже: вдруг иудой окажется один из присутствующих? Пошатнется, рухнет доверие, а это в их возрасте все равно, что приговор. Не о карьере ведь речь – годы уже остановили на достигнутом, но тем дороже плацдарм, на котором обоим хотелось удержаться до гробовой доски. Когда же иуда, по словам Пименова, оказался по ту сторону добра и зла, спасители оживились. Смерть была ему возмездием, подробности никого не интересовали. Смерть вообще лучший из аргументов. И для усопшего – о нем плохо не говорят, и для душеприказчиков – гора с плеч, одной заботой меньше. Только Севостьянов своим молчанием выражал недовольство таким исходом.

«Сволочь или дурак? – гадал Пименов. – Кабы можно было без него обойтись, давно бы – горшок об горшок да в разные стороны!.

Быстрый переход