И тонет скорее.
Второй кризис добил всякую надежду. Почему вспыхнула эпидемия самоубийств — странная, спонтанная, необъяснимая? Отчего в соседнем отделе фирмы вдруг кончали с собой все, а в этом — никто? Почему вдруг вымирал целый квартал — а в соседнем люди по-прежнему ходили на работу и в супермаркет и пили пиво в баре? Хотя, глядя на лица людей, годами держащихся на налоксоне, Круз не удивлялся. Скорей, поражался, что держатся до сих пор. Может, потому, что вдолбленная годами, затверженная привычка жизни до поры брала верх? Или само действие самоубийства представлялось чересчур большим и страшным и проще было вяло тянуть себя на работу и обратно, и привычно глушить себя алкоголем, и трогать знакомые вещи, и покупать, уже не испытывая ни толики прежней радости?
Налоксоновая жизнь была похожа на кувшин из пористой глины. Влага высачивалась, испарялась, утекала.
Первыми умерли театры и концерты. Затем — кино. Налоксоновые люди выходили из дому лишь по необходимости — на работу, за едой. Тихо ушли все турагентства, курорты, круизы, за ними — казино с игральными залами. За ними, как ни удивительно, бордели. Лео Каган, тощий и ехидный, сказал тогда Крузу: «Что еще тебе нужно, чтоб убедиться? Этот мир дохнет! Если людям противно сношаться, то их осталось только закопать. И полить креозотом сверху». Круз промолчал. В разговорах с Лео вообще лучше было смолчать, чтобы не получить на голову ведро ехидства разностепенной едкости.
И тогда Круз послушался его наконец и, вопреки начальству и военным, принялся искать не новые штаммы, а тех, кому не нужен налоксон. Поначалу и государство искало не штаммы, а именно их. На сыворотку надеялись, на чудо-средство, волшебством образовавшееся в крови. Но не нашли ровно ничего — как и у самого Круза. То есть, по всем меркам, существовать Круз мог только на налоксоне. К нему свободно цеплялась любая зараза. Уровень эндорфинов в крови был стабильно высоким — но почему-то особой радости это не доставляло. Теорий появилось множество. И, как обычно с теориями, они объясняли одно, игнорируя другое, или подтверждали третье, противореча четвертому. Утверждали, что чувствительность рецепторов насыщается, что тело само производит аналог налоксона, что дело в особом устройстве психики, что сумасшедшие не болеют счастьем, что дело в расе, в наследственности, в диете, в сексе и любви к богу. Везде было понемножку правды. Круз и сам видел, что среди негров и мулатов иммунных намного меньше, чем среди белых. Но в некоторых черных общинах иммунных оказывалась чуть не десятая часть. А из ЮАР сообщали, что люди с готтентотской кровью иммунные чуть не поголовно. Многие племена индейцев вымерли от счастья полностью еще до налоксона. Но некоторые, упорно от него отказываясь, все же продолжали жить. А среди белых обозначилось то, что Лео, глумясь, обозвал «гиперборейским вектором»: среди потомков северян было больше иммунных, чем среди людей Средиземноморья. Но беда была в том, что иммунных оказалось очень мало. Слишком мало, чтобы уверенно считать замеченную тенденцию чем-то выходящим за статистическую погрешность.
Круз искал этих иммунных. И, правдами и неправдами, норовил увезти в Энн-Арбор. Лео хотел создать колонию нормальных людей вокруг себя. Начальство металось, то приказывая с удвоенной силой делать лекарство от счастья, то срочно разработать средство от налоксоновой депрессии. А Круз искал. Даже летал на Аляску, где, по полусерьезной теории Лео, должны были пастись стада иммунных лесорубов и эскимосов. Стадных эскимосов Круз не нашел. А в городах нашел то же самое, что и повсюду в стране налоксонового здоровья.
Как раз после возвращения с Аляски Круз узнал, что открыли коллеги Лео, занимавшиеся налоксоном. Открыли они, что несколько месяцев налоксона трижды в день начисто убивают любой иммунитет к счастью. А когда объявили эпидемию, налоксоном стали накачиваться практически все. И потому самая сильная, подготовленная к несчастьям, организованная, успешная страна организованнее и успешнее всех истребила последний клочок будущего, еще остававшийся у нее. |