|
Ежедневно на стенах его комнаты появлялись какие-нибудь необычные рисунки: метафизические животные, новые подвиги Эжена. Низан специализировался на портретах Лейбница, которого любил изображать в облике кюре или в тирольской шляпе и с отпечатком ступни Спинозы на заду.
Иногда мы оставляли Университетский городок и собирались в кабинете Низана. Он жил у родителей жены, в доме на улице Вавен, облицованном фаянсовыми изразцами. На стенах кабинета висели большой портрет Ленина, афиша Кассандра и «Венера» Ботичелли; я восторгалась ультрасовременной мебелью, тщательно подобранной библиотекой. Низан был авангардом троицы: он вращался в литературных кругах, был членом коммунистической партии; он открыл нам ирландскую литературу и новых американских романистов. Он был в курсе последних модных веяний и даже моды завтрашнего дня: водил нас в унылое кафе «Флора». «В пику «Дё Маго»», — говорил он, с лукавым видом грызя ногти. Он писал памфлет против официальной философии и исследование о «мудрости марксистов». Он редко смеялся, но часто на лице его появлялась какая-то свирепая улыбка. Мне нравилось говорить с ним, хотя это было нелегко: рассеянно-насмешливое выражение его лица смущало меня.
Как получилось, что я так быстро освоилась? Эр-бо старался не задевать меня, но когда все трое собирались вместе, они себя не сдерживали. Их речь была агрессивна, мысль категорична, приговоры обжалованию не подлежали. Они насмехались над буржуазным порядком, отказались сдавать экзамен на ЭОР — тут я с легкостью следовала их примеру. Но во многом я оставалась жертвой буржуазных сублимаций. Они безжалостно развенчивали всякого рода идеализм, поднимали на смех «прекрасные души», «благородные души», все души вообще, а еще «состояния души», «духовную жизнь», «чудесное, таинственное, исключительное». При любой возможности — в разговорах, шутках, своим поведением — они демонстрировали, что человек — это не дух, но тело, мучимое потребностями и брошенное в жестокую авантюру. Годом раньше они бы меня испугали, но с начала этого учебного года я прошла определенный путь, и нередко мне хотелось пищи менее скудной, чем та, которой я питалась. Я очень скоро поняла, что мир, в который меня приглашали мои новые друзья, виделся мне суровым потому, что они ничего не скрывали. В общем, они хотели от меня того, чего я и сама всегда от себя хотела, но не отваживалась делать: смотреть в лицо реальности. Теперь мне не понадобилось много времени, чтобы решиться на это.
«Я рад, что вы поладили с «дружками», — сказал мне Эрбо, — но…» «Понимаю, — поспешила ответить я, — вы — это вы». Он улыбнулся. «Вы никогда не будете «дружком», вы — Бобер». Он сказал, что ревнив и в любви, и в дружбе, и требует, чтобы к нему относились пристрастно. Он настаивал на своих прерогативах. Когда впервые зашла речь о том, чтобы вечером пойти куда-нибудь всей компанией, он покачал головой: «Нет. Сегодня вечером я иду в кино с мадемуазель де Бовуар». «Прекрасно-прекрасно», — язвительно проговорил Низан, а Сартр добродушно бросил: «Пускай». Эрбо был мрачен в тот день: он боялся не выдержать конкурс, кроме того, было еще что-то, связанное с его женой. Посмотрев фильм с Бастером Китоном, мы уселись в маленьком кафе, но разговор шел вяло. «Вы не скучаете?» — спросил он меня с некоторой тревогой, но больше с кокетством. Мне не было скучно, но его озабоченность слегка отдаляла меня от него. Я вновь почувствовала в нем близкого друга в тот день, который провела вместе с ним вроде бы только для того, чтобы помочь перевести «Никомахову этику». Он снял номер в небольшой гостинице на улице Вано, и мы там работали — недолго, потому что Аристотель нам смертельно надоел. |