У нас с сестрой был свой собственный тайный мир.
Это было для нас чрезвычайно полезно. Семейные традиции вынуждали нас подчиняться множеству неприятных обязанностей, особенно под Новый год: ездить с визитами к многочисленным тетушкам, присутствовать на нескончаемых семейных обедах, посещать каких-то пыльных престарелых дам. Спасаясь от скуки, мы нередко прятались в вестибюлях и играли «в это». Летом дедушка любил устраивать походы в Шавийский или Медонский лес; изнемогая от скуки, мы искали утешения в болтовне. Мы строили планы, перебирали в памяти разные случаи. Пупетта любила спрашивать; я рассказывала ей эпизоды из римской и французской истории или просто все, что приходило в голову.
В наших отношениях я больше всего ценила мою реальную власть над сестрой. Сама я всецело зависела от взрослых, и даже когда заслуживала похвалы, то хвалить или нет, все равно решали они. Иногда мать сердилась, если я делала что-нибудь не так, — но с моей стороны это всегда получалось непреднамеренно. С сестрой же у нас все было всерьез и по-настоящему. Мы ссорились, она плакала, я начинала злиться, мы бросали друг другу в лицо самые страшные оскорбления: «Дура!» Потом мы мирились. Если она плакала, то искренне, если смеялась, то от души. Она была единственной, кто признавал мой авторитет. Взрослые, случалось, уступали мне; Пупетта подчинялась.
В наших с ней отношениях одной из самых прочных оказалась связь учитель — ученик. Я очень любила учиться, и учить мне нравилось не меньше. Уроки куклам не приносили большого удовлетворения: мне нужно было не копировать чьи-то действия, а в самом деле передавать знания.
Обучая сестру чтению, письму и счету, в шесть лет я познала гордость достижения намеченной цели. На чистых листах бумаги я любила писать фразы, делать рисунки: в то время я умела создавать лишь видимость вещей. Обращая неведение в знание, запечатлевая истину на чистом листе сознания, я создавала нечто реальное. Я не старалась подражать взрослым — я поднималась на их уровень и, если добивалась чего-то, то этим бросала вызов их благодушному удовлетворению. Мной руководило нечто большее, чем просто тщеславие. Если раньше я ограничивалась накоплением знаний, которые в меня вкладывали, то теперь впервые в жизни я не брала, а давала. Я освободилась от детской пассивности, влилась в общечеловеческий круговорот, где каждый, как мне казалось, должен быть полезен другим. С того момента, как я начала всерьез заниматься, время перестало утекать сквозь пальцы, оно оставляло во мне свой отпечаток. Я делилась знаниями и таким образом дважды спасала их от забвения.
Благодаря моей сестре — сообщнице, «вассалке», моему творению — я отстаивала свою независимость. Вполне понятно, я признавала лишь «равенство различия», что являлось своего рода утверждением моего превосходства. Внутри себя я не выражала это словами, но предполагала, что родители согласны с такой иерархией и отдают предпочтение мне. Комната моя выходила в коридор, где спала сестра, дальше находился кабинет; лежа в кровати, я слышала полуночные разговоры родителей, и тихий звук их голосов убаюкивал меня. Однажды мое сердце замерло: спокойно, безо всякого любопытства в голосе, мама спросила: «Какую из девочек ты любишь больше?» Я ждала, что папа назовет мое имя, но он замялся, и эти мгновения показались мне вечностью. «Симона серьезней, но Пупетта такая ласковая…» — сказал он наконец. Родители продолжали взвешивать наши достоинства и недостатки, говоря вслух все, что лежало на сердце; в конце концов они сошлись во мнении, что любят одинаково нас обеих. Это соответствовало тому, что я читала в книгах: родители всегда одинаково привязаны ко всем своим детям. И все же я была несколько разочарована. Я бы не вынесла, если бы кто-то из них предпочел мне Пупетту; я смирилась с делением родительской любви на равные части, но лишь потому, что перевес, как мне казалось, был все равно на моей стороне. |