Изменить размер шрифта - +
У нее был сынишка Арман, я заботился и о нем тоже. Анриетта умерла, когда ребенку было пятнадцать лет; она к тому времени стала эгоистичной и черствой старухой, и она ненавидела меня, поскольку знала мою тайну.

— Часто ли вы вспоминали Марианну?

— Мир, в котором я жил, был ее миром, люди были существами ее племени; работая для них, я трудился и для нее. Так я скоротал лет пятьдесят: я занимался физическими и химическими исследованиями.

— Но не нашли средства вернуть ее к жизни.

— А разве есть такое средство?

— Нет, конечно, — кивнула Регина, — его нет.

Женщина поставила на стол кофейник, молочник и две большие розовые чашки с синими бабочками. Я помню такие с детства, — подумала Регина. Мысль была машинальной, и эти слова уже ничего не значили; у нее уже не было ни прошлого, ни будущего, ни оттенков, ни запахов, ни света. Но она еще могла ощутить быстрый ожог нёба и жаркую волну в горле; она жадно выпила кофе.

— История почти окончена, — сказал Фоска.

— Заканчивайте ее, — сказала она. — Доведем дело до конца.

 

Часть пятая

 

Где-то в глубине коридоров раздалась барабанная дробь, и все взгляды устремились к дверям. На глаза Бреннана навернулись слезы. Спинель сжал губы, и кадык заходил вверх и вниз по его худой шее. Лицо Армана в обрамлении черной бороды казалось мертвенно-бледным; он опустил руку в карман. Хотя окна были закрыты, с площади доносились крики; люди кричали: «Долой Бурбонов! Да здравствует Республика! Да здравствует Лафайет!» Было жарко, на лбу Армана выступил пот, но я знал, что по его позвоночнику бежит ледяная дрожь. Теперь я умел читать по их лицам и жестам, как в раскрытой книге; я ощущал холод металла в его влажной руке, моя рука тоже лежала на холодном железе перил. Они кричали: «Да здравствует Антонио Фоска! Да здравствует Кармона!» В ночи полыхала церковь, в небе рдела победа, и черный пепел поражения осыпался мне в сердце; у воздуха был привкус лжи. Вцепившись в балюстраду, я думал: неужели человек ничего не может в одиночку? Он сжимал рукоятку револьвера и думал: я кое-что могу. Он готов был умереть, чтобы доказать себе это.

Вдруг барабан умолк. Раздался звук шагов, появился человек; он улыбался, но был бледен, так же бледен, как и Арман. Губы его пересохли; под лентой-триколором, пересекавшей его грудь, сильно билось сердце. Рядом с ним шел Лафайет. Арман медленно поднимал руку, но я сжал его запястье.

— Бесполезно, — сказал я. — Я разрядил его.

В зале поднялся мощный гул, это был голос моря, ветра, вулкана; человек прошел мимо нас; я сильнее сдавил руку Армана, и она стала совсем влажной. Я завладел револьвером. Он повернулся ко мне, и щеки его покрылись слабым румянцем.

— Это измена, — сказал он.

Он шагнул к двери и бегом спустился по лестнице. Я выбежал вслед за ним. Люди на площади размахивали трехцветными флагами, кое-кто еще выкрикивал: «Да здравствует Республика!» — но большинство молчало; люди пристально смотрели на окна ратуши и были в нерешительности. Арман сделал несколько шагов и, как пьяный, вцепился в уличный фонарь, ноги его дрожали. Он плакал. Он плакал потому, что потерпел поражение и остался жить. Антонио лежал на постели с дырой в животе, он умирал и был победителем, он улыбался. Вдруг послышались выкрики: «Да здравствует Лафайет! Да здравствует герцог Орлеанский!» Арман поднял голову и увидел, как на балконе ратуши герцог и генерал обнимаются, накинув на себя трехцветное знамя.

— Он нас предал. — В голосе Армана не было гнева, в нем слышалась большая усталость. — Вы не имели права, это был наш единственный шанс!

— Это было бы бессмысленным самоубийством, — сухо сказал я.

Быстрый переход