Изменить размер шрифта - +

Да, у Сталина оказались перебои и нитевидный пульс, государство, оказывается, выделяло мочу, и Николай Андреевич оказался голым под своим коверкотовым костюмом.
Ох, и неприятным оказалось это саморазглядывание: неимоверно паскудным был мерзост-ный список.
В него вписались и общие собрания, и заседания Ученого совета, и торжественные празд-ничные заседания, и лабораторные летучки, и статейки, и две книги, и банкеты, и хождения в гости к плохим и важным, и голосования, и застольные шутки, и разговоры с завотделами кад-ров, и подписи под письмами, и прием у министра.
Но в свитке его жизни было немало и иных писем: тех, что не были написаны, хотя бог ве-лел их написать. Было молчание там, где бог велел сказать слово, был телефон, по которому обя-зательно надо было позвонить и не было позвонено, имелись посещения, которые грех было не совершить и которые не были совершены, были непосланные деньги, телеграммы. Многого, многого не было в списке его жизни.
И нелепо было теперь, голому, гордиться тем, чем он всегда гордился, – что никогда не до-нес, что, вызванный на Лубянку, отказался давать компрометирующие сведения об аресто-ванном сослуживце, что, столкнувшись на улице с женой высланного товарища, он не отвернулся, а пожал ей руку, спросил о здоровье детей.
Чем уж гордиться…
Вся его жизнь состояла из великого послушания, и не было в ней непослушания.
Вот и с Иваном – три десятилетия Иван скитался по тюрьмам и лагерям, и Николай Анд-реевич, всегда гордившийся тем, что не отрекся от Ивана ни разу за эти десятилетия не написал ему письма. Когда Иван написал Николаю Андреевичу, Николай Андреевич попросил ответить на его письмо старуху тетку.
Все это раньше казалось естественным и вдруг затревожило, заскребло.
Вспомнилось ему, что на митинге, созванном в связи с процессами 1937 года, он голосовал за смертную казнь для Рыкова, Бухарина.
17 лет он не вспоминал об этих митингах и вдруг вспомнил о них.
Странным, безумным казалось в то время, что профессор горного института, фамилию ко-торого он забыл, и поэт Пастернак отказались голосовать за смертную казнь Бухарину. Ведь са-ми злодеи признались на процессе. Ведь их публично допрашивал образованный, университет-ский человек Андрей Януарьевич Вышинский. Ведь не было сомнения в их вине, ни тени сомнения!
Но вот теперь-то Николай Андреевич вспомнил, что сомнение было. Он лишь делал вид, что не было сомнения. Ведь даже будь он в душе уверен в невиновности Бухарина, он все равно бы голосовал за смертную казнь. Ему было легче не сомневаться и голосовать, вот он и притво-рился перед самим собой, что не сомневался. А не голосовать он не мог, он ведь верил в великие цели партии Ленина-Сталина.
Он ведь верил, что впервые в истории построено социалистическое общество без частной собственности, что социализму необходима диктатура государства. Усомниться в виновности Бухарина, отказаться голосовать значило усомниться в могучем государстве, в его великих це-лях.
Но ведь и в этой святой вере, где-то в глубине души, жило сомнение.
Социализм ли это – вот с Колымой, с людоедством во время коллективизации, с гибелью миллионов людей? Ведь бывало, что совсем другое лезло в тайную глубину сознания, – уж очень бесчеловечен был террор, уж очень велики страдания рабочих и крестьян.
Да, да, в преклонении, в великом послушании прошла его жизнь, в страхе перед голодом, пыткой, сибирской каторгой. Но был и особенно подлый страх – вместо зернистой икры полу-чить кетовую. И этому икорному, подлому страху служили юношеские мечты времен военного коммунизма, – лишь бы не сомневаться, лишь бы без оглядки голосовать, подписывать. Да, да, страх за свою шкуру, как бы не содрали с живого ее, и страх потерять зернистую икорку питал его идейную силу.
И вдруг государство дрогнуло, пробормотало, что врачей пытали. А завтра государство признает, что пыткам подвергли Бухарина.
Быстрый переход