Но она жила, она была жива…
6
Иван Григорьевич провел в Ленинграде три дня. Он дважды подходил к университету, ез-дил на Охту, в Политехнический, разыскивал улицы, где жили его знакомые, и не находил этих улиц, домов, разрушенных во время блокады, а иногда находил и улицы, и дома, но на черных досках, висевших в подворотнях, не было знакомых фамилий.
Идя знакомыми местами, он иногда был спокоен, рассеян, окруженный тюремными лица-ми, лагерными разговорами, а иногда, пронзенный юношескими воспоминаниями, стоял перед знакомым домом, на знакомом перекрестке. Он был в Эрмитаже и ушел из него со скукой и хо-лодом. Неужели картины были так хороши все те годы, пока он превращался в лагерного стари-ка? Почему не менялись они, почему не постарели лица дивных мадонн, не ослепли от слез их глаза? Может быть, в вечности и неизменности не могущество их, а слабость? Может быть, в этом измена искусства человеку, породившему его?
Однажды сила внезапного воспоминания была особенно пронзительна. А воспоминание казалось случайным и незначительным: как-то он помог пожилой хромой женщине внести кор-зину на четвертый этаж и, сбежав вниз по темной лестнице, вдруг ахнул от счастья, – весна, лу-жи, мартовское солнце. Он подошел к дому, где жила Аня Замковская, и ему казалось немысли-мым вновь увидеть высокие окна и гранитную облицовку стен, белеющий в полутьме мрамор ступеней, металлическую сетку вокруг лифта. Сколько раз вспоминал он этот дом. Он провожал Аню после ночных прогулок, стоял и ждал, пока в ее окне зажжется свет. Она говорила ему: «Если ты слепым обрубком вернешься с войны, я буду счастлива в своей любви».
Иван Григорьевич увидел цветы на полуоткрытом окне. Он постоял у подъезда и пошел дальше. Сердце его билось ровно – там, за проволокой, женщина, казавшаяся ему умершей, была ближе его душе, чем сегодня, когда он стоял под ее окном.
Он узнавал и не узнавал город, многое казалось таким неизменным, словно несколько ча-сов назад Иван Григорьевич проходил этими улицами, а многое возникло вновь – дома и улицы, а многое исчезло, а вместо исчезнувшего не появилось ничего.
Но Иван Григорьевич не понимал, что не только город изменился, изменился и сам Иван Григорьевич, его интерес, его ищущий взгляд стал иным.
Он теперь видел в городе то, чего раньше не видел; он словно переселился с одного этажа жизни на другой. Перед ним теперь открылись барахолки, отделения милиции, паспортные сто-лы, забегаловки, отделы найма, объявления о вербовке рабочей силы, больницы, комнаты для транзитных пассажиров… А мир театральных афиш, филармоний, букинистических магазинов, стадионов, университетских аудиторий, читальных и выставочных залов исчез для него, ушел в четвертое измерение.
Ведь для хронического больного существуют в городе одни лишь аптеки да больницы, диспансеры да ВТЭКи. А для выпивающего город построен из полулитра на троих. А для влюб-ленного город состоит из стрелок городских часов, определяющих сроки свиданий, скамеек на бульварах, двухкопеечных монет для телефона-автомата.
Когда-то на этих улицах всюду были знакомые лица, окна товарищей светились по вече-рам. А ныне с тюремной койки ему улыбались знакомые глаза и бледные губы шепотом говори-ли:
– Иван Григорьевич, привет!
Здесь, в этом городе, он когда-то знал в лицо продавцов книжных и продуктовых магази-нов, и газетчиков в киосках, и папиросниц.
На Воркуте к нему подошел вертух-надзиратель и сказал:
– А я тебя знаю, ты был на пересылке в Омске.
Сегодня в многотысячной ленинградской толпе он не видел знакомых и не было у него знакомства с незнакомыми. В широком общем облике лиц произошло большое изменение.
Видимые и невидимые связи исчезли, порвались – их рвало время, массовые высылки по-сле убийства Кирова, их рвали бури, их засыпало снегом и пылью Казахстана, блокадным мо-ром, и их не стало – он шел один, чужой…
Движение миллионов масс привело к тому, что светлоглазые и скуластые районные люди заполнили улицы Ленинграда а в лагерных бараках то и дело встречались Ивану Григорьевичу картавые печальные петербуржцы. |