Николай Андреевич сказал:
– Было мне худо и при Ягоде, и при Ежове, а теперь, когда нет Берии, и Абакумова, и Рю-мина, и Меркулова, и Кобулова, – я встал по-настоящему на ноги. Я прежде всего сплю спокой-но, не жду ночных гостей. Да и не я один. И невольно думаешь – не зря мы все же мы перенесли жестокое время. Родилась новая жизнь, и мы все посильные участники ее.
– Коля, Коля, – негромко сказал Иван Григорьевич.
Слова эти рассердили Марию Павловну. Она вместе с мужем заметила сострадательное и мрачное выражение лица гостя.
Она с упреком сказала мужу:
– Почему ты боишься сказать, что Мандельштам и Пыжов самовлюбленные люди? И нече-го охать, что жизнь поставила их на место. Поставила – и слава богу.
Она упрекала мужа, но упрек ее был обращен к гостю. И, тревожась о своих резких словах, она сказала:
– Я сейчас приготовлю постель. Ваня очень устал, а мы не подумали об этом.
А Иван Григорьевич, уже зная, что не облегчение, а новую тяжесть принес ему приход к брату, хмуро спросил:
– Скажи-ка, ты-то подписал письмо, осуждающее врачей-убийц? Я об этом письме слышал в лагере от тех, кого все же успели сменить.
– Милый, чудак ты наш… – сказал Николай Андреевич и запнулся, замолчал.
Внутри у него все похолодело от тоски, и одновременно он чувствовал, что вспотел, по-краснел, щеки его горели.
Но он не упал на колени, он сказал:
– Дружочек ты мой, дружочек ты мой, ведь и нам нелегко жилось, не только вам там, в ла-герях.
– Да боже избави, – поспешно сказал Иван Григорьевич, – я не судья тебе да и всем. Какой уж судья, что ты, что ты… Наоборот даже…
– Нет, нет, я не об этом, – сказал Николай Андреевич, – я о том, как важно в противоречи-ях, в дыму, пыли, не быть слепым, видеть, видеть огромность дороги, ведь, став слепым, можно с ума сойти.
Иван Григорьевич виновато произнес:
– Да, понимаешь, беда моя, я, видно, путаю, зрение за слепоту принимаю.
– Где же мы Ваню положим, – спросила Мария Павловна, – где удобней ему будет?
Иван Григорьевич сказал:
– Нет, нет, спасибо, я не смогу у вас ночевать.
– Почему же? Где же еще? Маша, давай свяжем его! Иван Григорьевич проговорил:
– Не надо меня связывать.
Николай Андреевич замолчал, нахмурился.
– Да вы простите, но совсем не то, вот не могу просто, совсем подругому, – сказал Иван Григорьевич.
– Вот что, Ваня… – сказал Николай Андреевич и замолчал.
Когда Иван Григорьевич ушел, Мария Павловна оглядела стол, заставленный закусками, отодвинутые стулья.
– Приняли мы его по-царски, – сказала она. – Несмеяновых мы не лучше принимали.
И, правда, Мария Павловна, это изредка случается с людьми скупыми, на этот раз с широ-той, превосходящей щедрость размашистых натур, приготовила богатый обед.
Николай Андреевич подошел к столу.
– Да, если человек безумен, то это на всю жизнь, – сказал он. Она приложила ладони к его вискам и, целуя его в лоб, проговорила:
– Не огорчайся, не надо, неисправимый мой идеалист.
5
Иван Григорьевич проснулся на рассвете, лежа на полке бесплацкартного вагона, и при-слушался к шуму колес, приоткрыл глаза, стал всматриваться в предутренний сумрак, стоявший за окном…
Несколько раз за двадцать девять лет заключения он видел во сне свое детство. Однажды ему приснилась маленькая бухта, – в спокойной воде, по мелким камешкам, устилавшим дно, боком пробежали подводной бесшумной походкой несколько крабиков и скрылись в водорос-лях… Он медленно ступал по округлым камням, ощущая ступней нежный подводный лен, и ртутной струйкой брызнули, рассыпались десятки удлиненных капелек – мальков скумбрии, ставридки… Солнце осветило зеленые подводные лужки, ельнички: казалось, не соленой водой, соленым светом была заполнена милая бухточка…
Этот сон приснился ему в эшелонной теплушке, и, хотя с той поры прошла четверть века, он помнил горе, охватившее его, когда увидел серый зимний свет и серые лица заключенных, услышал за стеной вагона скрип сапог по снегу, гулкое постукивание молотков охраны по дни-щу вагона. |